Им никуда не хотелось идти, ни гулять, ни в кино, никуда вообще, а хотелось всю жизнь быть вместе вот так, и чтобы ребенок спал рядом, и чтобы тикал будильник. Вместе есть, вместе смеяться, скучать, потом вместе засыпать и просыпаться вместе. И он все крепче прижимал к себе ее худенькое тело, такое хрупкое, что делалось страшно за нее, когда думалось: сколько ей еще предстоит страдать и мытариться.
Его отъезд в сентябре тридцать девятого года был неожидан и ужасен. Дома никогда не верили, что его могут признать годным и призвать. Если бы он действительно был годен к чему-нибудь (а не только, чтобы любоваться им и жалеть его), если бы он к чему-нибудь был в жизни пригоден, неужели все это было бы так, а не как-нибудь иначе? Неужели сестры, мать не догадались бы об этом раньше? Разве носил бы он этот котелок в салфетном узле, и отводил бы по утрам чью-то незаконную дочь в детский сад? Но он был признан годным и спорить было не с кем, и он уехал тогда же, в сентябре, вероятно сам не сознавая, куда и зачем его берут, и на какое дело, и вернется ли он.
А она говорила, провожая его:
— Ну вот и хорошо. А то наделал бы глупостей. Я на десять лет тебя старше, какая же я тебе жена? Глядишь — выйдешь в офицеры, краше всех будешь там. Перекрести Аню, она к тебе привыкла, она скучать будет. Спасибо тебе за все. Я не плачу, видишь? И я не забуду тебя, это ты знаешь.
Он понял, что плакать она отложила на после. Времени у нее впереди будет много. А как будет у него?
И вот тяжелый поезд, где поют, и орут в набитых вагонах, отходит от вокзальной платформы, длинный поезд, в который его впихнули в этот вечер. В окне уходит, удаляется, исчезает она. Он опять возвращается к тому, что было до встречи с ней. И вот уже ее нет, нет лица, нет глаз, только свистки, и грохот, и будущее, где будут гореть города.
1939
Они собирались все вместе по воскресеньям в два часа. Собственно, в три начиналось уже представление. В этом городе они остались одни; почему так вышло, они и сами не знали. Не будем называть ни города, ни даже страны, в которой все это происходило. Скажем только, что страна была когда-то большая, когда-то прекрасная страна, теперь разрушенная, искалеченная, живущая впроголодь. Город был столицей этой страны, а герои рассказа были русские актеры.
Они остались одни. Говорят, что актеры — народ беззаботный, легковерный, птичий, и это, должно быть, справедливо. Все кругом уехали. Иные прямо бросились к границам: швейцарской, итальянской, восточной. А они и не подумали, не успели. В большом, в громадном городском парке в день, когда… ну, словом в самый страшный день, день забастовки, перестрелки, разрушения церквей, бомбы, взорвавшееся в парламенте, они кормили ланей бутербродами с ветчинной колбасой, нашпигованной фисташками.
А помните, как десять лет подряд они играли «Юлия Цезаря», «Мечту любви», «Женитьбу», «Джона Габриэля Боркмана», в маленьком нарядном зале на сто восемьдесят шесть мест? И мы, когда приезжали из Парижа, смотрели их, а не только кружевной собор, с открыток пересевший на площадь, не только старых испанцев в залах самого праздничного в мире музея, не только синюю-синюю, чем-то русскую реку, которая так навек и связалась с вальсом, которому скоро сто лет.
У них был меценат: как в сказке, богатый иностранец, женатый на старой русской актрисе, игравшей в театре Суворина — в самой ранней юности — комических старух, и в старости уже ничего не игравшей. Что бы они ни ставили, они не знали провала: на премьере в зале бывало ровно сто восемьдесят шесть человек, на втором представлении — те семьдесят, которые не поместились. В третий раз пьеса уже не шла; через два года они ее возобновляли. Опять было то же. И только запомнилось, что в год эпидемии гриппа (двадцать девятый) на вторые представления вместо семидесяти человек приходило тридцать.
Теперь у них не осталось ни одного зрителя. Еще год тому назад их было восемнадцать, и для них играли уже не в театре, а в большой мастерской, где жил Королевич, вожатый труппы, Карл Моор, Подколесин и Михаил Крамер, а с ним — Баар, на все руки мастер, суфлер и бутафор в одном лице, умевший сочинять, малевать, греметь на рояле, знавший как из двух стульев, стола и картонного окна сделать чеховский интерьер с ибсеновской далью, бравший в костюмерной четыре костюма эпохи Елизаветы Английской на пятерых.