Именно сейчас.
Придется-таки тебе рассказать сыну, крикнул Камнелом от церкви.
Это он разнес весть о первых распустившихся цветках миндаля: деревце росло как раз перед его окном. Человек этот поведал мне однажды историю... или, может быть, не историю даже, а случай, за которым стоял образ. Один-единственный образ, не более. У нас в городе в окнах стоят - из-за неустойчивой, капризной погоды - двойные рамы. И вот в тот день одна горлица, из тех, что живут на церкви, налетела на окно Камнелома. За ней метнулась тень: видно, ее преследовал коршун. Туловище горлицы, пробив оба стекла, упало в комнате Камнелома и заметалось по полу, среди поблескивающих, кровавых осколков. Голова же птицы застряла между рамами и теперь как будто смотрела оттуда на собственное туловище. Постепенно крылья птицы замерли - и тогда же медленно закрылись глаза... Вот что мне рассказал Камнелом, который только что обращался к отцу.
Камнелом и отец были старыми друзьями.
Вот он снова кричит.
Ты что, не слышишь? Расскажи ему, Камнелом!
И тут закричал весь город. Люди вошли в раж. Улицы звенели от крика. Молчала только гора. Витембергские камнеломы не работали нынче. Можно было подумать, они прислушиваются к городу, к проклятому, ненавистному ору, который несется оттуда.
Расскажи ему!
Расскажи ему!
Лес, долина, поросшее корявыми деревьями плоскогорье - все звенело гулким эхом.
Отца это здорово разозлило. Покраснев от ярости, он орал и колотил кулаком по спинке кровати.
Цыц, бездельники! Цыц, засранцы!
Цыц у меня!
С разных сторон доносились приглушенные смешки; однако город вдруг снова затих. По небу плыла заблудившаяся пухлая туча с золотистой каймой, темная в середине. Вот она закрыла солнце; огромная тень скользнула по городу. Словно предупреждение об опасности, подумал я. Отец, сгорбившись, мучительно кашлял. Под ним скрипели пружины. В такие минуты из лопнувшего матраца сыплется на пол тонкая древесная пыль.
Расскажите, снова попросил я, умоляюще наклонившись к нему, и меня не интересовало уже, слышат ли меня люди, не смеются ли они надо мной.
Отец протянул ко мне худые, костлявые руки.
Отнеси меня к окну.
Я взял его в охапку и поднял - в нем уже не было и пятидесяти килограммов. Мы подошли к распахнутому окну, и как раз в этот миг перед окном лопнула и выбросила лепестки набухшая почка миндаля. Ветка была совсем близко; отец потянулся через коричневый, свежепокрашенный подоконник и внезапным движением сорвал ее. Пальцы его ощупывали, мяли светлые, шелковистые лепестки. Вдруг рука его сжалась в кулак и задрожала.
Скажи, ты уже... делал?
И показал, что он имеет в виду. Худая рука его с зажатыми в кулаке свежими, но уже измятыми лепестками ходила туда-сюда на фоне синего, далекого неба. Мне не хотелось, чтобы меня слышали, и я только кивнул: да. Но напрасно. Отец кричал как оглашенный.
Ну, и сколько раз?
Он почти вплотную приблизил ко мне лицо; я вдыхал воздух, который он выдыхал.
Три... не четыре, прошептал я. Последний раз не вышло.
Это было здесь, в городе?
Да, здесь.
С одной и той же женщиной?
С одной и той же девушкой.
А когда не вышло, тебе было грустно, да?
Грустно, ответил я.
Как сейчас?
Я не ответил.
Мать ты помнишь еще, а?
Помню.
Помнишь, однажды мы чуть было не поднялись на гору? Не знаю, что такое было в тот день с твоей матерью. Ранним утром она вдруг сказала... Стояла осень, слякотная, с холодным туманом; с обожженных инеем листьев капала тягучая влага. В общем, она сказала: давай поднимемся на гору. Не сказала потребовала. С ней была просто истерика. И даже гора словно как-то странно гудела издали. Туман мало-помалу рассеивался; тяжелые испарения превращались в невесомую дымку. На миндальных деревьях, словно жемчужины, сверкали крупные капли. Я пел тебе, помнишь?
Помню.
И мы пошли. В плетеной корзине лежали толстые, с мясными прожилками ломти сала, вареный язык с острой приправой, ветчина, брынза с зеленью, сыр, золотистые булочки, красное вино. Порезанный кружочками лук, тугие, готовые лопнуть помидоры. Виноград. Да, виноград тоже был. Светлый и темный. А между огромными, полукилограммовыми гроздьями - горький миндаль. Помнишь?