Когда припадок наконец иссяк и больной пришел в себя, понемногу затих и успокоился, в камеру явилась и долгожданная медицина.
Благоухая как цветущий дендрарий, моя любовь одарила всех нас очаровательной улыбкой.
— Ну, что у вас тут произошло, мальчики? — бодрым, как на физзарядке, голосом спросила она.
Ей объяснили. Подойдя к больному, она заговорила с ним… Взяв его руку, послушала пульс… Решив, что следует проверить температуру, поставила под мышку градусник… Все проделывалось не спеша, с сознанием собственной неотразимости.
Способность этой красивой женщины нравиться самой себе и получать от этого удовольствие — восхищала!
Я сидел на топчане, тихонько шептал какие-то стихи и откровенно любовался ею.
Она услышала, повернулась ко мне:
— Стишки читаешь, поэт?.. Ну-ка, ну-ка, чего ты там бубнишь, повтори.
— Вам как, доктор, читать — с выражением?
— Читай с выражением, — разрешила она.
Со всей задушевностью, на какую только способен, я начал:
Когда, любовию и негой упоенный,
Безмолвно пред тобой коленопреклоненный,
Я на тебя смотрел и думал: ты моя,—
Ты знаешь, милая! Желал ли славы я…
В этом месте, на всякий случай, я сделал паузу, давая ей возможность прервать меня, прекратить мою трепатню… Но она молчала. Ждала…
Я продолжал:
Ты знаешь: удален от ветреного света,
Скучая суетным прозванием поэта,
Устав от долгих бурь, я вовсе не внимал
Жужжанью дальнему упреков и похвал.
Могли ль меня молвы тревожить приговоры,
Когда, склонив ко мне томительные взоры
И руку на главу мне тихо наложив,
Шептала ты: скажи, ты любишь, ты счастлив?
Другую, как меня, скажи, любить не будешь?
Ты никогда, мой друг, меня не позабудешь?
А я стесненное молчание хранил…—
и замолчал…
— Ну, ну, что остановился? Читай дальше, — нетерпеливо потребовала она. — Ты, что ли, это сочинил?
— Да. Вместе с Александром Сергеевичем Пушкиным.
— А!.. Ну читай, читай, я слушаю.
— В следующий раз, доктор! Обещаю к майскому обходу сочинить стихи и посвятить вам лично.
— А не забудешь, поэт?
— Я не забуду. Не забудьте прийти вы, доктор.
— Ладно. Договорились. Так и быть, в награду выпишу тебе рыбий жир, — пообещала она. — Только придется потерпеть, поэт!..
— Опять потерпеть!
— Ничего не поделаешь: сейчас весна, рыбий жир портится. Тебе начнут давать его осенью.
Щедрая моя! Ей и в голову не вступило, что в своем восторженном эгоизме она пророчит сидеть мне всю весну, лето… осень.
— Осенью, значит… — разочарованно протянул я. — Это как с винегретом, что ли?
— Каким винегретом?
— Забыли, доктор? Прошлой осенью, во время ноябрьского обхода, вы обещали мне выписать винегрет, помните?
— Да?.. Обещала?.. Не помню, — искренне призналась она. — Может, и забыла, хотя вряд ли… Скорее всего, возможности тогда не было. Вас ведь много, а я одна!.. Меня на всех не хватит. Все, что вам положено, — отдаю. Я лично ваш винегрет не ем. Так-то, поэт! Жду стихи.
Свое обещание я сдержал. Стихи сочинились в одно усилие, легко:
Пришла весна. На север потянули гуси.
А я всё жду её, но тщетно, нет —
Я не дождуся той Маруси,
Что носит в чаше винегрет.
О, милый друг, не плачь,—
Сказал тюремный врач.
Взамен получишь жир рыбицы,
Но, правда, когда птицы…
От севера потянутся на юг!
В сентябре 1939 года, когда птицы потянулись на юг, меня в числе других согнали вниз, на «пятачок» корпуса, к кабинету начальника тюрьмы, «за получкой».
Выйдя из кабинета начальника, я увидел в проеме открытой двери медсанчасти мою любовь… Она приветливо махала мне рукой и улыбалась:
— Ну, как дела, поэт?.. Сколько?
— Вы угадали, доктор: пять лет Колымы!
— Вот видишь… Не горюй, поэт! Там апельсины растут! Все будет хорошо.
На столике у нее стоял в стакане букет ромашек. Она вынула один цветок и с улыбкой протянула мне:
— На память тебе, поэт! Прощай.
Когда цветок стал вянуть, я не удержался и сыграл с ним в «вернусь — не вернусь»…
Последний лепесток на ромашке носил имя: «вернусь». Что ж!.. Какая ни есть, а надежда.