— И вы называете это писательством? — спросил мистер Вашингтон.
— Про писательство не знаю. Но мне показалось, что это очень смешная история. Вам не показалось, что она юмористическая?
— Но это… эта иллюстрация сверху?
— Шагающий хуй?
— Да.
— Это не я рисовал.
— Вы не занимаетесь подбором иллюстраций?
— Газета верстается по вечерам во вторник.
— И вас по вечерам во вторник там нет?
— По вечерам во вторник я должен быть здесь.
Они немного подождали, полистали Раскрытую Пизду, просматривая мои колонки.
— Знаете, — произнес мистер Вашингтон, снова постукивая рукой по подшивке, — с вами все было бы в порядке, если б вы продолжали писать стихи, но когда вы начали писать вот это…
И он опять постучал по Раскрытым Пиздам.
Я прождал две минуты и тридцать секунд. Потом спросил:
— Нам что, сейчас следует официальных представителей почтовой службы считать новыми критиками литературы?
— О, нет–нет, — сказал мистер Вашингтон, — мы не это имели в виду.
Я сидел и ждал.
— От почтовых служащих ожидается определенное поведение. На вас устремлен Взгляд Общества. Вы должны служить примером примерного поведения.
— Мне представляется, — сказал я, — что вы угрожаете моей свободе самовыражения последующей потерей работы. Это может заинтересовать Профсоюз Почтовых Работников Калифорнии.
— Мы все равно бы предпочитали, чтобы вы не писали этих колонок.
— Господа, в жизни каждого человека наступает время, когда он должен выбрать, остаться ли ему стоять или пуститься в бегство. Я выбираю стоять.
Их молчание.
Ждем.
Ждем.
Шелест Раскрытых Пизд.
Затем мистер Вашингтон:
— Мистер Буковски?
— Ну?
— Вы еще собираетесь писать свои колонки о Почтовой Службе?
Я действительно написал о них одну, которую считал больше юмористической, нежели унизительной, — но, быть может, это у меня извращенный ум.
На этот раз я заставил их ждать. Потом ответил:
— Нет, если вы не вынудите меня к этому.
Тут уж они подождали. Какая–то шахматная партия допроса, где сидишь и надеешься, что противник совершит неверный ход: вывалит всех своих пешек, коней, ладей, короля, ферзя, кишки свои вывалит. (А тем временем, пока вы это читаете, моя чертова работа идет коту под хвост. Оттяг, крошка. Сдавайте доллары на пиво и венки в Фонд Реабилитации Чарлза Буковски по адресу…)
Мистер Вашингтон поднялся.
Мистер Лос — Анжелес поднялся.
Мистер Чарлз Буковски поднялся.
Мистер Вашингтон сказал:
— Мне кажется, собеседование окончено.
Мы все пожали друг другу руки, словно обезумевшие на солнцепеке змеи.
Мистер Вашингтон сказал:
— А пока не прыгайте ни с каких мостов…
(Странно: мне такая мысль и в голову не приходила.)
— …у нас это первый случай за последние десять лет.
(Десять лет? Какому же мудозвону не повезло последним?)
— И что? — спросил я.
— Мистер Буковски, — произнес мистер Лос — Анжелес, — возвращайтесь к себе на рабочее место.
Я действительно поимел неспокойство (или надо — «беспокойство»?), пытаясь отыскать дорогу назад из этого кафковатого подземного лабиринта, а когда удалось, вокруг меня загоношились мои слабоумные сотрудники (все славные мудилы, впрочем):
— Эй, малыш, ты где это шлялся?
— Чего им надо было, папочка?
— Еще одну черную цыпу завалил, папаша?
Я ответил им Молчанием. У старого доброго Дядюшки Сэмми хоть чему–нибудь да научишься.
Они всё гоношились, бесились и ковырялись пальцами в своих мысленных задницах. Перепугались в натуре. Я был для них Старым Наглецом, а если уж сломают Старого Наглеца, то любого из них сломать могут.
— Меня хотели сделать Почтмейстером, — сообщил им я.
— И что дальше, папуля?
— Я посоветовал им засунуть горячую какашку в засифоненную промежность.
Мимо прошествовал нарядчик прохода, и все они выразили своим видом должное послушание — кроме меня, кроме Буковски: я запалил сигару небрежным взмахом руки, швырнул спичку на пол и уставился в потолок, будто мне в голову приходят великие и замечательные мысли. Это была наебка; разум мой был совершенно пуст; хотелось мне только одного — полпинты Дедушки, да шесть–семь высоких стаканов холодного пива…
Ебучая газета росла — или казалось, что росла, — и уже переехала в новый дом на Мелроуз. Хотя я всегда ненавидел туда ходить сдавать материалы, поскольку все там были такими говнистыми, такими поистине говнистыми, надменными и не вполне правильными, ну, вы понимаете. Ничего не изменилось. История Человекозверя тянулась очень медленно. Они были таким же говном, как то, в которое я вступил, войдя впервые в редакцию студенческой газеты Городского Колледжа Лос — Анжелеса году в 1939‑м или 40‑м, — высокомерные тупицы, фу–ты ну–ты ножки гнуты, в колпачках из газетных листов, сидят, пишут тухлые глупые статьи. Такие важные — уже и не люди вовсе, чтобы заметить, что ты пришел. Газетчики всегда были отребьем породы; в уборщиках, подбирающих в сортирах за бабами тампоны из пизды, и то больше души — естественно.