Любила она поплакать. А может, дело не в этом, просто — старость. Она смерти боялась. Часто заговаривала о ней, порою звала.
Каждый день перед вечером она приходила в соседский двор с долгим гостеванием.
— Мой уже ляг, — сообщала она. — Чаю попил, два яичка съел и улегся. А я не хочу в хату. Так на воле расхорошо.
На воле было хорошо. Рассеянный свет вечерний, тепло, покой. Старые женщины садились на скамейку, и начинался разговор. Немного новостей, а потом долгие рассказы о прошлом, о былом. Далекое детство, давно умершие матери, ушедшие дети, война и беды, малые радости…
— Как маму схоронили, так меня на хутор и увезли, к дяде. Папа перед смертью как чуял — продал дом и все поместье. Вот как сейчас помню, денег привез полмешка. Пять миллионов. Всякие там были. Привез, говорит: это тебе. А через полмесяца деньги поменялись. Я ими хату обклеивала.
Григорий сидел, слушал и слушал. Чужая жизнь развертывалась перед ним. Далекая, к нынешнему дню неприложимая. Но такая понятная жизнь. Он любил эти вечерние часы воспоминаний. Может быть, потому, что в сиротливом детстве некому было рассказать.
Разговор шел обо всем. Как раньше в поле работали. Как хлеб пекли.
— Содвинешь жар в загнетку, присыпешь. И так вот проверишь: мучки немного кинешь на под. Горит — значит, рано. А не горит — самое время. Подметешь хорошенько под и на капустные листья выкладываешь. Понастановишь…
Григорию все было интересно: как дрожжи варили на хмелинах, как опару готовили. Как ставили тесто для пшеничного хлеба, для ржаного. Видя его интерес, тетка Варя говорила с улыбкой:
— Да я тебе испеку. В такой-то печке, конечно, не выйдет. Но попытаем. У Кати хмелины есть, она говорила. Я заварю, и ты поглядишь. И опару. Мы, я помню, пили опару. Кислая такая, вкусная…
Тетка Маня уходила в сумерках.
— Сидим… И ты, мой хороший, сидишь, слушаешь нас, старых дураков. Дай тебе бог…
Много она желала хорошего. Потом уходила. За нею и тетка Варя. А Григорий долго не спал. Все сидел во дворе. Ночи были разные год от года. Лунные и темные. Но всегда тишина вокруг лежала, покой. Собака забрешет, кто-то засмеется молодо, чей-то говор невнятный — и все. Лягушачьи трели вдали, редкий крик ночной птицы.
Кажется, еще никогда в жизни, за сорок лет своих, Григорий не сиживал вот так ночью, один, в спокойном раздумье. Как хорошо думалось и как светло… Думалось о детях, о дочери, о сыне. Григорий загадывал, что, когда сын немного повзрослеет, надо привезти его сюда. Приехать вместе. Не рассказывать ничего. Как рассказать… а просто приехать, пожить неделю, пусть поработает и поймет. Он должен понять. И мужчине это надо, потому что мужики, особенно по молодости, бывают жестокими. А надо, чтобы он кого-то жалел, тогда не будет жестокости.
Григорий думал о жизни своей и видел ее далеко вперед. Прошлую оглядывал, пытаясь переиначить. Переиначить не велено, невозможно. Но кто запретит помечтать? И в мечтах он строил иногда другую жизнь. В нее он забирал жену свою, другой не надо, и детей. Но часто менял работу. Хотелось ему агрономом стать… или лесником. Нет, не одиноко жить, а с людьми, но работать в лесу, руками, на свежем воздухе. Хотя, по правде говоря, он не столь уж и хаял свою нынешнюю профессию сварщика. Он знал ее и любил и потаясь, но гордился, что он — хороший сварщик.
А лесничество, что ж… Там ведь тоже нелегко. И какой-нибудь человек, лесник, может, тоже мечтает о чем-то другом. Как угодить…
Не хотелось спать. Прошедший день, только что прожитый, уже казался далекой сказкой. Щебет ласточек… И высокий стремительный лет. Как давно он не видел ласточек. А теперь они строились рядом, под кухонной застрехой. И целый день щебетали.
А высоко в небе, в далекой синеве, тоже день-деньской нежный перезвон золотистых щуров слышался. Их было в этом году множество. И они все позванивали, позванивали в небесной вышние с утра до ночи.
Трудно было уйти от такого дня. И так хорошо думалось, что не хотелось спать. Будет еще время выспаться, будет.
Григорий выходил за ворота. Узкий серпик золотистого месяца висел в небе, а рядом — звезда золотая. Приземистый клен листьев еще не распустил. Но зацвел. И теперь ночью можно было тронуть рукой шелковые, ласковые, как ребячьи волосы, пряди кленового листа.