Но совпало так, что как раз над новым месторасположением Иванова проложен был специальный воздушный коридор, конечно крайне секретный, резервный, предназначенный для особых случаев. И для проверки обстановки в воздухе и внизу летал иногда по этому небесному пути вертолет. Оттуда заметили Иванова, заинтересовались: кто это там за стратегически важным небом наблюдает и что это за непрерывное боевое дежурство на крыше дома в столице нашей Родины?
И возник тогда на крыше самый настоящий трубочист, не без некоего живописного изыска покрытый пятнами сажи. Немного повертевшись с озабоченным видом возле телевизионных антенн, он шагнул наконец прямо к раскладушке и завел с Ивановым беседу о том, какие ассоциации могут вызвать пятна сажи на его одежде и лице, или, скажем, облака – как эти облака трудно сосчитать сначала туда, а потом обратно. При этом он пристально и как бы невзначай заглядывал Иванову в зрачки. Иванов отвечал монотонно, однообразно и без всякого интереса к приятному собеседнику: “Пошел на …, пошел в …”. Трубочист удалился оскорбленный, но с достоинством.
В это же время ненавязчиво проводили собеседования с соседями, с матерью. Буйная, крутонравая Кукулиха в этот период чуть действительно не угодила в “желтый дом”. Понять и выяснить ничего толком не смогли.
Но оставалось еще темное афганское пещерное прошлое. Поэтому на всякий пожарный за Ивановым было установлено круглосуточное наблюдение. Наблюдали с соседней шестнадцатиэтажки, из окошка плоского тесного чердачка. В целях экономии следили только двое, сменяя друг друга через сутки.
Один – молодой, высокий, этакий скептик, с пушистыми ресницами и весь какой-то вздернутый: бровями, плечами, кончиком носа. Другой – почему-то не переведенный в свое время в вахтеры или гардеробщики, из старых кадров, лет под семьдесят (поговаривали, что у него “лапа” наверху, причем не потопляемая ни оттепелями, ни перестройками). Был он тяжел, трапециевиден, такой седалищем врастает в стул – и не оторвешь, как влитой, как неотъемлемая часть кабинета. И тем не менее при стандартно осевших щеках и подглазниках взгляд старшой имел вполне самостоятельный. Глаза как бы говорили: да, я дерьмо, а ты, я знаю, еще хуже, – и оттого некая радость в них и неотлипчивая ласковость. Такой и убьет-то с проникновенностью, жалея, но если прикажут – убьет непременно, с чувством, с толком, окончательно-бесповоротно, не дрогнув.
На пересменке наблюдатели встречались, и старшой делился опытом с идущим на смену поколением: “Раньше-то, в старые добрые времена, только кто странность какую проявил – его сразу на заметку, а вскорости – десять и пять по рогам, там уж разберутся, там, брат, естественный отбор был, не наши люди оттуда просто не возвращались”. И добавлял уважительно: “Система!”
Старый волк проявлял инициативу, кричал с крыши на крышу: “Сволочь! Вредитель!” Иванов вздрагивал, пугался. “Космополит проклятый!” Тот же результат. Старшой строчил рапорт. Начальство – ноль внимания. Ветеран понял, что несколько оторвался от жизни и надо менять ассортимент. Теперь орал, например: “Наркоман спидовый, хрен тебя раздери!”
Ночью в Иванова стреляли бесшумно ампулкой, усыпляли, потом специальные товарищи залезали на крышу, брали анализ крови, обследовали кожу. Потом раздраженно пеняли старику: хлопот нам и без вас хватает – с настоящей заразой. Старшой молча скрипел зубами, наблюдая, как миндальничают с таким вот явно подозрительным типом, вместо того чтобы его сразу… да что там говорить! Молодой усмехался.
Ветеран теперь орал уже все подряд: “Фофан тряпошный! Сучок задрюченный! Петух гамбургский!” Иванов вздрагивал, пугался. Старик почувствовал, что долго так не выдержит – заберется в один прекрасный момент на противоположную крышу и своими собственными руками…
Но тут грянул месяц август – и началась демократия. У старика не то что руки, язык стал короче. Он не говорил больше о прошлом и как-то раз, подумав, что, может быть, уже в порядке вещей на крыше лежать, что вполне дозволено в небо смотреть, на пересменке на всякий случай уважительно сказал об Иванове: “Тоже ведь ветеран, воевал”. Молодой опять только усмехнулся: “Оккупант”.