— Кто посмеет посягнуть на этот клад — упадет на землю без дыханья…
Иван Кехая, музыкант, черноглазый чабан Кольо-гайдука, играл на гыдулке кроткую песню, держа смычок бесчувственной рукой; струны еле слышно отзывались, будто деревья роняли последние капли после отшумевшего летнего дождя; будто сонный ветер шелестел и нежно будил заснувший лес. Пальцы его гладили жесткие струны, а музыканту казалось, что это не струны, а золотые пряди женщины, у нее золотые ресницы и манящий грудной смех… Перед ним стоял на коленках дед Раздолчо, по прозвищу Цикада, по обычаю одетый в подаренную ему на свадьбе бархатную жилетку. Поперек жилетки он повесил блестящую цепь без часов, а сверху набросил свою сиротскую антерию, залатанную на локтях кусками старой рубахи. Он опускал в горло гыдулки мелкие монеты, которые гости бросали музыканту, и то и дело отирал ладонью глаза. Когда гыдулка тяжелела, Иван не глядя высыпал монеты на стол. Дед Раздолчо собирал их горстью в кучку, опускал в карман жилетки монетку — другую, — брал свою дань, — и снова кидал деньги в горло гыдулки. Дружки уже не обносили гостей противнями с печеным мясом, крученым пирогом и куриными крыльями, а кололи орехи, сыпали в разлатые расписные миски сушеный виноград и персики. Цедили вино из двух бочек. Одну, полную белого вина от тамянки-лозы, дал на свадьбу Арабин; другую с дегтярно-черным вином Кольо-гайдук привез из Мелника.
Молодые уже ушли в спальню. Момчил сидел рядом с новобрачной на кровати. Его колено касалось ее бедра, чувствовало ее тепло, и разгоряченная кровь начинала бурлить в жилах. Молодая в белом платье, подхваченном в талии шелковой безрукавкой, шитой серебром, кусала губы как завороженная и смотрела на стену, не в силах отвести глаз от висевшего там ружья и старых кремневых пистолетов Арабина. Иногда она прикрывала глаза ресницами; золотые ресницы опускались, как крылья мертвой птицы, и губы ее начинали дрожать. Этот трепет через ее бедро перебегал в тело Момчила, бежал по жилам, и он тянулся гладить сквозь вуаль ее косы, что змеями сбегали по спине и падали на белое одеяло кругами как паутина. Момчил смотрел на эту паутину, и ему казалось, что он завяз в ней, как муха. И спасенья ему нет.
— Какая ты стала! Когда я возвращался этой осенью в родные края с чужбины, думал, что застану все ту же девчонку с румяными щеками, тот же бутон яблоневый, южным ветром не тронутый. Такую, какой помню со школы, маленькую Бойку. Да только бутона не нашел…
— А что нашел? — неспокойно спросила Бойка, не поднимая ресниц.
— Цветок. Мне сказали, что для тебя Иван Кехая сложил ту песню, которую девчата поют на посиделках, да чабаны играют на свирелях на горных пастбищах.
— Какую песню?
— Неужто не знаешь? — усмехнулся Момчил. — А я, как услышал ее в первый же раз на посиделках, когда вы кукурузу лущили, она меня за горло взяла, дыханья лишила. Подхватила, как буйная река, потащила в страшную глубину. Ты ведь помнишь тот осенний вечер? Золотой месяц плыл над чистым током, было светло, и ни один парень не смел отозвать свою любимую в сторонку, увести ее в сад под темную листву, под виноградную лозу. Ты вышивала на белом полотне лапку птицы, что сидит на кудрявой ветке. К полуночи явился Иван Кехая с цветком за ухом, пришел с верхних лугов. И как заиграл — весь ток наполнил музыкой. Закачались копны, месяц заслушался и споткнулся о ветки ореха, вспыхнула темная листва. Кольо-гайдук вышел на галерею, закурил и вздохнул. А ты, Бойчица, положила на колени работу, что для приданого шила, да так и глотаешь песню, и музыку, и музыканта… Разве не так было?
— За песню я все готова отдать. Хочешь, разорви мне грудь и вынь оттуда сердце.
— Где оно, это сердце? — воскликнул Момчил.
— Оно здесь! — вскрикнула молодая.
Момчил протянул руку к груди Бойки, но, коснувшись горячей кожи, внезапно смутился и отдернул руку, будто ожегся.
— В ту ночь было мне очень тяжко. Будто дьявол какой схватил меня обеими руками и бросил в горячую печь. Как обугленный ушел я с посиделок. До зари бродил в темноте по полям, спотыкался о борозды, карабкался на холмы и падал как камень. Иду мимо вашего двора, остановился под чинарой у колодца. Вода журчала и разговаривала неведомыми голосами. Взял я ковшик, поднес к губам и говорю себе: из него пила воду Бойка. Глажу каменную колоду и говорю: здесь проходила летом из сада Бойка, моя невеста, усталая и разрумянившаяся, несла коромысло с двумя корзинами черешни. Некого было мне обнять, так я охватил морщинистую чинару. Хотелось мне тряхнуть ее изо всей силы, выдернуть с корнями.