Так он пустился во взрослую жизнь. А Большая белая сука выпала из его жизни. Надолго. Менялись времена года, а её всё не было, но однажды, с наступлением третьей весны их разлуки, он заметил её в чужой стае… Сам он тоже давно входил в другую такую же стаю. Был полностью свободным и самостоятельным. Но, завидев мать, на миг забыл обо всём, бросился к ней со всех ног, как маленький щенок! Но Большая белая сука не стала выказывать ему особого внимания, обнюхала со всех сторон и отошла. Кобели из её стаи неприветливо зарычали… Он понял, если проигнорирует предупреждение, добром для него это не кончится, будет драка. Ему не оставалось ничего, как ретироваться. На этот раз они расстались с матерью навсегда.
А теперь вот он стал стар и немощен. Даже самая лёгкая добыча была ему уже не по зубам. В свои лучшие годы он бы достал эту треклятую кость со дна помойной ямы запросто, привычным тогда для него лёгким двойным отталкивающимся прыжком! Но теперь двойной прыжок ему не под силу, помойка его просто проглотит, если он попробует это сделать. Всему своё время. Наверно, ему нынче только и осталось довольствоваться чужими объедками. Это уже конец. И ничего нельзя переиначить. Когда даже его единоутробный брат, вскормленный, как и он, молоком Большой белой суки, не хотел с ним делиться едой, прогнал подальше от своей богатой чашки, стоит ли говорить о других, чужих?
Пегий Алабай снова стал вспоминать: почему брат поступил так? Неужели он не признал его? Может, щуплый хозяин кормит его плохо? Нет, не похоже, чтобы он страдал от голода! Он сыт! Но, возможно, его брат перевоплотился в другого! Изменил своей первоначальной сущности!..
У Пегого снова, как уже было раньше, словно сами по себе стали расти и выступать из огромной пасти ещё острые клыки, затвердевали мышцы, будто по всему телу разливалась горячая кровь. Глаза его засверкали по-боевому. Охватившие его тело старость, медлительность и лень отступили на время. Обострилось обоняние.
Хотя его собачье чутье давно уже подсказывало ему о приближении чего-то такого, что нависало над ним неотвратимо и чему он пока не поддавался. Однако тяжесть в теле росла и не давала покоя, отравляла воздух, которым он дышал, обременяла легкие, проникала вместе со скудной пищей в желудок, когда он с собачьей поспешностью глотал очередную подвернувшуюся ерунду. Он подозревал, что приближается что-то незнакомое, тёмное. Оно беспощадно поднимало голову во всех его старых ранах, шло по пятам днём и ночью. Не есть ли это смерть? Тот самый вечный покой, что одновременно страшит всё живое, но и манит отживших свой век.
Чутьём бессловесной твари он догадывался, что длина дорог, которые ему осталось отмерить, не велика. Однако не это беспокоило его. Главное, он хотел дожить свою жизнь так, как желал: не отнимая еду у слабых, не унижаясь перед более сильными и удачливыми. Всё чаще думал он именно об этом, когда лежал где-нибудь на обочине, опустив голову на усталые лапы. Лежал он теперь чаще и дольше обычного, мог пролежать даже дни и ночи напролёт! Сырая земля тянула его к себе больше, чем жизнь. Если бы не Его величество голод, он бы оставался на одном и том же месте, пока не передал бы сырой земле все остатки тепла своего дряхлого тела. Но голод напоминал ему, что он пока жив и что всё-таки придётся искать пищу. Проклятый ненавистный голод с той же легкостью, с которой он сам брал в зубы кость, поднимал его по утрам, ставил на лапы и выгонял на поиски пропитания. И он с покорностью семенил по дорогам до глубокой ночи.
И вот всё кончилось, всё! Вот она, его последняя добыча, таящаяся на дне ямы… Добыча, которую он уже не в силах достать!
Пёс лежал на обочине, грустно вглядываясь в темноту. События, которые приходили в его память и уходили из неё, были спутанными, беспорядочными; память ни на чём надолго не останавливалась. Однако пережитое во дворе у щуплого хозяина унижение, которому подверг его родной брат, не забывалось. А в этот вечер оно пришло на ум повторно. Может, потому, что происшедшее он считал самым отвратительным унижением за всю свою собачью жизнь?! Воспоминания того дня не оставляли его, давили на сердце, от них болела голова. Он закатывал свои умные, понятливые глаза, казалось, вот-вот заскулит — от боли и обиды давно минувших дней. Но лохматая голова оставалась лежать на передних лапах неподвижно.