Я был убежден, что в это пространство, где, может быть, под покровом своих собственных слов, мы перед ним собирались, она проникла серьезнее нас всех. Большой город она оставила раньше и более молодой, нежели любой из нас. Она только очень отдаленно припоминала шумный мир, где на нее, маленькую девочку, изливалась чудесная мощь праздника, кинотеатры, чья темнота была живее изображений, а особенно красоту толп, немыслимо отвесную, воздетую силу каменных поверхностей, составлявших величественную сущность улицы, по которой растекалась неуловимая и нечеловеческая жизнь, притягательная, словно жизнь теней. Ей, чтобы наткнуться на нужные образы, приходилось, стало быть, возвращаться в себе дальше всего, и образы эти, по сравнению с нашими менее закрепленные, более близкие к истокам, уводили, казалось, ее еще дальше: куда-то туда, в нечто вроде другого прошлого, где мы ходили быстрее, где мы, казалось, еще более украдкой проскальзывали бок о бок — куда же? почему в такой спешке? И однако, ее расспрашивая, я отчетливо видел, что для нее это не занавешенное воспоминаниями пространство представало до невозможности близким ее собственной истине, лишенным выдумок, переиначиваний и, может быть, даже ею не осознанным: нет, она не размышляла, не придумывала, напротив, всячески избегая сулимых воображением грез, по-своему яростно ненавидя нищету людей, стремящихся обмануться, убого изобретая чудеса.
Виной тому все та же инстинктивная тяга к истине? Или тоска? В попытках ее расспросить мне удалось заметить и насколько она считала своим долгом оберечь место, где мы жили, ото всяких посягательств. Для нее это была надежная база. Она на нее полагалась. Покидала, разве чтобы спуститься в соседнюю деревушку. Прогуливаясь, мы отправлялись, бывало, к горе, с которой далеко-далеко было видно море — этакий тонюсенький горизонт, поднимавшийся, сливаясь с ним, в небо. Это доверие отнюдь не означало, что она слепо уверовала в наш тамошний образ жизни, как случилось почти со всеми. От подобных иллюзий она была свободна, она не верила, что когда-нибудь отсюда выйдет, быть может, того и не желала, быть может, желала собрать в этом узком кругу — а вне его маячили только бледные фигуры ее родителей, сестры, которая чувствовала себя в мире на своем месте, — все, к чему относилась с верой или уверенностью. Потому-то она и была связана с этим местом пугающим пониманием. Она сосредоточила все, что связывало нас с необъятным миром, и ту жизнь, которую не удалось в себя заключить мирозданию, в одном-единственном этом месте, более для нее прочном, более надежном, чем города и державы, более, также, и многообразном и даже более протяженном из-за тех пустот, что время от времени, исчезая, то один, то другой вскрывал на более или менее глубоком уровне. Ей очень даже подходил титул местной королевы или другие подобные титулы, которыми она наивно гордилась. Только я один не любил ее в этой, навязываемой ей другими роли, только я говорил ей об этом, как и о том, что нравится она мне своей свободой, тем, сколь она юна и жива, что я увезу ее туда, где она уже не будет словно послушницей в монастыре. Разве она не хотела отсюда уехать? Не хотела увидеть что-то еще, настоящие улицы, толпы людей? “Да, — говорила она, — уйму людей”. Но добавляла: “Вы же меня только тут и видели. Откуда вы знаете, понравлюсь ли я вам где-то еще?” И вновь добавляла: “Вы, наверное, зря мне все это говорите. Из-за таких грез люди здесь и пропадают”. — “И я?” — “Про вас не знаю. Думаю, я помешаю вам уйти, удержу так долго, как понадобится”.
Возможно, только спустя некоторое время я осознал, из какой прочной реальности были созданы для нее вещи, круг вещей, большое центральное здание, в котором мы жили, пристройки с подсобными помещениями, небольшой парк, шум фонтанов, каждая комната, всегда залитый белесым светом коридор, скрипящий снаружи под ногами гравий, голоса персонала, смутные и смиренные голоса стада и даже воздух, которым мы дышали, этот особый воздух, живой, легкий, но также и вероломный, как стремящаяся радостно сжечь в нас неведомые частички жизни сила. Не сказал бы, что, когда она была там, этот мир становился более прочен: более естественен, более замкнут, на манер круга стягиваясь вокруг своего центра, вокруг служившей ему центром темной точки. Там, где она пребывала, все исполнялось ясности, прозрачной и светлой, и, конечно же, ясность эта распространялась и вокруг нее. Выйдешь из комнаты, а там все так же безмятежно и ясно; коридор не грозил рассыпаться под ногами, стены оставались белыми и крепкими, живые не умирали, мертвые не воскресали, и так же все шло и дальше, было все так же светло, может, не так безмятежно или, напротив, покойно более глубоким, более обширным спокойствием — разница оставалась неощутимой. Неощутима же, стоило пройти вперед, была и завеса тени, что застила свет, но попадались уже и причудливые отклонения, отдельные места казались словно загнуты обратно во тьму, лишены человеческого тепла, подозрительны, в то время как рядом радостно сияли залитые солнцем поверхности. Так, к примеру, и высилась в парке часовня, в которую никто не любил заходить. Верующие предпочитали посещать деревенскую церковь. Однажды я зашел вместе с ней в эту часовню, и она в крайнем изумлении принялась ее разглядывать, с виду не испытывая при этом особого беспокойства, однако охватившее и захлестнувшее ее удивление свалило бы ее с ног, не увлеки я ее наружу. Был ли это холод, зов атрибутов смерти, которые, однако, в других случаях ее ничуть не смущали? Она отыскала такую причину: все казалось вымышленным, и невозможно было не почувствовать себя дурно. Значит, даже для нее имелись такие точки, где она была уже не так надежна, где она чувствовала себя опасно от себя удаленной. А еще дальше? Там, где раскинулись вольные края, где уже не было круга, где улицы, дома рассеялись среди осенних туманов, где сумрак походил на усталый день? Дальше чем деревня, гора, обернувшийся морем горизонт?