Судя по всему, коренные жители цивилизации окончательно утратили дарованный им некогда инстинкт непосредственности, отвыкли от жизни и считают ее чуть ли не за службу. Отвлеченные, в общем, существа.
А между тем каждый мечтает спастись. И остаться. В чем? Чем? Уж не делами ли своими? Но какой человек, если сознание преобладает в нем над чувством, верит сегодня в Дело? Он же сам первый и посмеется над собой, если ввяжется ненароком в какое-нибудь предприятие, и сам же первый, когда оно рухнет, скажет почти удовлетворенно: "Поделом дураку!"
Нет, такие люди слишком высокого мнения о себе. Они почти все сплошь очень высокого о себе мнения. Такой человек не похож на идущего ему на смену прагматика, слишком сильна романтическая закваска. В нем скрыто высокомерие неяркого, тайного человека. Он принюхивается ежесекундно к своим ощущениям и почти с неизбежностью превращается постепенно не только в брезгливого, но и в брюзгливого человека. Однако при этом, будучи человеком умственным, он чрезвычайно осторожен, потому что знает, что, выдав свой потаенный нрав, нарушив жанр, непременно впадет в безвкусицу и станет смешным, если и не для других, то для себя. Он и сейчас в глубине души чувствует, что смешон.
Это не мешает ему, однако, как супериндивидуалисту, считать свои ощущения высшей удачей Создателя, а значит, сознавать себя не только званым, но и избранным. В синтетическом искусстве Шёнберга, Скрябина или Рембо он чувствует родственное. Вернее, в стремлении к такому синтезу, потому что ничего толком он об этом, как правило, не знает и даже временами подозревает подвох. А уж публичные эксцентристы всегда вызывают в нем презрение и насмешку - пустые существа, татуировщики, пирсингисты. Он числит себя человеком совершенно иного достоинства.
Все это можно, конечно, отнести к разряду комплексов. Что ж, пусть будут комплексы, если это что-либо объясняет. Гессе справедливо считал, что всякий высокоорганизованный человек - невротик.
Если все же согласиться, что это комплексы, то нельзя не признать и того, что они на редкость удачно накладываются на комплексы, присущие советской системе.
Умственность коммунизма рождала ответную книжную отвлеченность и одновременно подпольную развратность, как некую оппозицию мертворожденной, несуществующей, гладко выдуманной жизни. Такого рода оппозиция имела обыкновенно французисто-ресторанно-гедонистическую окраску, иногда с примесью русской цыганщины и одесского криминального юмора. Но это частности.
Не частность - сама эта сверхчувствительность, страсть к сопряжению несопрягаемого. Долговязые рвотные порошки и трансцендентально серые сюртуки, бездетная Византия и остзейская немота Бенкендорфа - этот буффонадный язык, эти метафоры, построенные не на сходстве, а на несообразности, были точнее и естественней, чем речь непосредственного человека. Высокое смешение дисциплин и категорий не в малой степени подпитывалось образом Магистра Игры, который слабодушным, всегда готовым к восторгу разночинным умом воспринимался как существо божественное или, если сделать поправку на обязательный в этом случае атеизм, как некий интеллектуальный или партийный лидер. А ведь все сегодняшние интеллектуалы по большей части выходцы из разночинцев или крестьян.
Что же, судите сами, можно было еще противопоставить этому фельетонному миру? Диссидентство безнадежное, почти без исключений сопряженное с творческой несостоятельностью? Честный труд, сплошь и рядом безнадежный тоже? Нет, необходимо было превосходство прочное, качественное и никак не сопряженное с публичностью. К тому же при таком превосходстве все неизбежные компромиссы с властью и окружением выглядели мелкими и несущественными, что для спокойствия совести было очень удобно.
Здесь, правда, таилась опасность, о которой мало кто из отвлеченных людей догадывался. Потому что бездейственная нравственность - та же книжность и отвлеченность, которая рано или поздно приводит к распаду, оскудению и двойничеству. Это очень долго остается незамеченным, как самим человеком, так и его близкими, потому что мы часто судим человека по его высшим стремлениям, а не по поступкам.