— Ты и в самом деле очень выделяешься, Анджелина, — сказала она. — Остальных девушек белое поглощает. Но ты… над ним властвуешь.
«Интересно, что бы это значило?» — уныло подумала Анджелина, отметившая, что Розали назвала ее выделяющейся, а не хорошенькой.
И вдруг задумалась над тем, что бы сказала про нее сегодня вечером мать. Назвала бы ее привлекательной, как Трешем и Фердинанд? Или выделяющейся, как Розали? Или прелестной, как Бетти? Или хорошенькой? Или просто нахмурилась бы, как всегда делала в прошлом, глядя на чересчур высокий рост дочери, слишком темные волосы и неделикатный цвет лица? Или, как однажды, когда еще Анджелине было тринадцать лет, она осталась недовольна ее бровями: они образовывали недостаточно изящную дугу над глазами.
Это случилось в один из ее визитов в Актон-Парк, происходивших к тому времени все реже и реже, несмотря на то что папа уже умер и его не требовалось избегать. Анджелина провела целую неделю у зеркала, пытаясь изогнуть брови так, как делает мама. Но когда она продемонстрировала это матери, та сказала, что она выглядит как испуганный заяц, и предупредила, что если она не будет осторожнее, то еще до тридцати лет весь ее лоб покроется морщинами.
Скорее всего, мама одобрила бы ее в белом, решила Анджелина, потому что сама всегда его носила. А может, и нет. Может, она бы еще яснее увидела, что Анджелина ничем не похожа на нее, и не сумела бы скрыть свое разочарование и убежденность, что Анджелина никогда не станет той дочерью, о которой она когда-то мечтала. И хотя Анджелина уже давно не долговязая, она выросла еще выше, чем была в тринадцать, и брови ее так и не изогнулись в изящную дугу.
Ну нет, в этот вечер она точно не собирается обливаться слезами раскаяния из-за своей безнадежной внешности! Анджелина ослепительно улыбнулась Розали, не отпуская рук братьев, и они все вместе направились в бальный зал.
Длинное помещение выглядело как зимний сад, роскошный зимний сад, украшенный белыми цветами — лилиями, розами, маргаритками, хризантемами, а еще зелеными листьями и папоротниками. Цветы разместили на скамьях, стоявших по всему периметру зала. Они обвивали колонны, свисали из корзинок на стенах, отражались в зеркалах. Зал был полон их ароматами.
Три огромные люстры несколько дней назад были спущены на пол, каждую серебряную и хрустальную деталь в них отполировали, и теперь они сверкали, в них пылали дюжины новых свечей, а сами люстры уже были подняты к позолоченному потолку, разрисованному сценами из греческой мифологии. И в подсвечниках на стенах тоже горели свечи.
Деревянный пол блестел. Французские окна вдоль одной длинной стены распахнули, чтобы гости могли спокойно выходить на освещенную лампами террасу. Оркестранты уже приготовили свои инструменты на возвышении в дальнем конце зала. Двери в другом конце, ведущие в гостиную, тоже были распахнуты, чтобы все могли угоститься освежающими напитками и закусками, расставленными на покрытых хрустящими скатертями столах.
Все это было… ошеломительным.
До сих пор Анджелина посещала только неофициальные танцевальные вечера в гостиных наиболее обеспеченных соседей и несколько раз собрания в деревенской гостинице.
Она шагнула в бальный зал и остановилась, прижав руки к груди, изо всех сил пытаясь не разрыдаться.
Вот оно! Вот то, о чем она так мечтала все свои одинокие девические годы.
Внезапно она почувствовала себя более одинокой, чем когда-либо в жизни. И такой взволнованной, что едва могла дышать.
Трешем встал рядом, снова положил ее ладонь на сгиб своего локтя, похлопал ее по руке, но не сказал ни слова. Анджелина еще никогда не любила его так сильно.
Никто не кричал от восторга, когда Эдвард произнес свою первую речь в палате лордов, но никто над ней и не глумился. И он не заметил, чтобы кто-нибудь клевал носом. Несколько членов палаты даже пожали ему потом руку. Один престарелый герцог, имевший при себе слуховую трубку и, насколько заметил Эдвард, так и не воспользовавшийся ею, даже заявил, что речь показалась ему образцом ораторского искусства. При этих словах более молодой пэр хлопнул его по плечу, подмигнул Эдварду и сказал, что его светлость говорит это каждому произносящему свою первую речь последние пятнадцать лет.