— Ты становишься в точности похож на свою мать, когда делаешь вот так лоб. Да. Совершенно как она. Ты ее хоть немного помнишь, Ричард?
— Да. — Он задумался. — Она никогда не ходила просто. Всегда бегом, и вдруг, с разбега, в какой-нибудь комнате остановится. И еще она насвистывала сквозь зубы, когда задергивала занавески у меня в комнате. Почта всегда один и тот же мотав. Я его помнил, пока был маленький, а вырос и забыл. Потом уже, в колледже, у меня был сосед по комнате из Мемфиса, он однажды заводил старые пластинки — Бесси Смит[17], Тигардена, — и там одна песня чуть меня не убила: та самая, что любила насвистывать мама. Я сразу узнал. Называется, оказалось: «Не могу быть паинькой в воскресенье, раз я всю неделю сорви-голова». Но под конец семестра один тип, Альтриеви была его фамилия, наступил на нее пьяный, я с тех пор так ее больше и не слышал. — Он примолк. — А другого я ничего не помню. Одна только чушь какая-то.
— А как она выглядела, помнишь?
— Нет.
— О, она была чудо как хороша, — тетя подперла подбородок худой изящной рукой. — Твой отец на месте усидеть не мог, когда мама выходила из комнаты. Кивал, как дурачок, если к нему обращались, а сам не сводил своих маленьких глазок с двери, за которой она скрылась. Странный он был человек и довольно-таки нелюбезный. Ничем не интересовался, только бы ему делать деньги да смотреть на твою мать. Да еще катать ее на этой своей жуткой яхте, которую он вздумал купить. У него была такая смешная английская матросская шапочка, от отца, он говорил, ему досталась. Мама всегда старалась ее спрятать, когда они собирались кататься.
— И это было все, что тогда нашли, да? — сказал молодой человек. — Эту шапочку.
Но глаза тетки уже упали на раскрытый альбом.
— Нет, ты только посмотри, что за прелесть! — воскликнула она, поднимая к свету одну из своих марок. — У него такое волевое лицо с перебитой переносицей, у Вашингтона.
Молодой человек встал и отвернулся от окна.
— Вирджиния сказала на кухне, чтобы подавали завтрак. Мне пора идти вниз, — проговорил он, но вместо того чтобы уходить, подсел к ломберному столику рядом с ней. — Тетя Рена, — сказал он, — послушай меня минутку.
Она подняла к нему умное, внимательное лицо.
— Тетя… э-э-э… понимаешь, сейчас война. Я… ты ведь видела киножурналы, верно? Ну, и там, по радио слышала…
— Разумеется.
— Ну и вот, я иду на войну. Я должен. Уезжаю сегодня, сейчас.
— Я так и знала, что ты должен будешь ехать, — сказала тетя, просто, без паники, без горестных восклицаний: «Последний!» Замечательная женщина, подумал он. Самая умная, нормальная женщина на свете.
Молодой человек встал, оставляя перед нею свои песочные часы словно бы невзначай — единственный верный путь.
— Вирджиния будет часто навещать тебя, детка, — сказал он ей. — И водить тебя в кино. В «Саттоне» на той неделе пойдет старая картина Филдса[18]. Ты ведь любишь его фильмы.
Тетка тоже поднялась, но пошла не к нему, а мимо.
— У меня есть для тебя рекомендательное письмо, — деловито сказала она на ходу. — К одному моему близкому другу.
Она подошла к письменному столу, не раздумывая, выдвинула левый верхний ящик и вынула белый конверт. Потом вернулась к столику, где лежал ее альбом с марками, а конверт сунула в руку племяннику.
— Оно не запечатано, — сказала она. — Можешь прочесть, если захочешь.
Молодой человек рассмотрел белый конверт. Он был адресован некоему лейтенанту Томасу Э. Кливу-младшему. Почерк — тетин, волевой и четкий.
— Том — замечательный юноша, — сказала она. — Служит в Шестьдесят девятой дивизии. Он за тобой присмотрит, я совершенно спокойна. — И добавила многозначительно: — Я еще два года назад знала, что так, будет, и сразу же подумала про Томми. Он отнесется к тебе исключительно участливо. — Она снова обернулась, на этот раз немного растерянно, и уже не такой решительной походкой возвратилась к письменному столу. Выдвинула еще какой-то ящик, вынула большую застекленную фотографию молодого человека в лейтенантской форме образца 1917 года, с высоким стоячим воротником.
Неверными шагами подошла к племяннику и протянула ему фотографию.