— Ясно, что откладывать больше нельзя.
— Одилия, ваши родители о чем-нибудь догадываются? — тотчас же спрашивает Лора.
Одилия отрицательно качает головой. Ее лицо вытягивается. Она кажется в эту минуту совсем юной девочкой, хрупкой, беззащитной, она даже не представляет себе, как волнующе мила она сейчас, когда с ее ресниц готова скатиться слеза, и как трогает мысль, что в этой очаровательной согрешившей девчушке уже развивается новая жизнь. Ее собственные родители внушают ей гораздо больше страха, чем мы; что же, это ей будет зачтено. Лора касается моего рукава.
— Если хотите, Даниэль, я провожу ее и поговорю с матерью. Нам, женщинам, легче договориться.
— Передайте ей, что я готов принять мосье Лебле или же зайти к ним, как им будет угодно.
Лора надевает пальто. С тех пор как умерла ее мать и она стала по женской линии старшей в семье, ее молчаливость и покорность явно идут на убыль. У нее теперь не только есть свое мнение, но даже появилась какая-то решительность, словно она лишь сейчас начинает жить. Но у меня нет времени раздумывать об этом. Бруно целует Одилию в губы.
— Ничего, моя девочка, — говорит мосье Астен, отворачиваясь.
И вот на следующий день, когда Лора ушла за покупками, я увидел, что к нашему дому на своих несгибающихся ногах приближается отец Одилии в сопровождении супруги, которая семенит рядом с ним, постукивая кончиком зонта по гравию. Он пожимает мне руку с тем самым выражением, какое было у него на кладбище, и садится.
— Мы ошеломлены, — говорит он, опускает перчатки в шляпу, а шляпу ставит на колено.
Мадам Лебле тяжело вздыхает, ее выцветшие, желтоватые глазки с острыми черными зрачками, напоминающими грифель на неотточенном конце карандаша, так и шарят по комнате. Мосье Лебле продолжает:
— Когда я думаю о том, что случилось…
Он, видимо, считает своим долгом сделать торжественное вступление. Я уже успел прийти в себя, и меня его уловки почти забавляют. В подобных ситуациях отец юноши чувствует себя более уверенно, поскольку в глазах окружающих (спрашивается, почему?) обесчещенной считается только девушка. Как ужасно сознавать, стонет мосье Лебле, что, прожив в этих местах двадцать лет, ничем не запятнав своего доброго имени, напротив, столько сделав для Шелля (ведь мои труды, посвященные каменным орудиям доисторического человека так называемого Шелльского периода, приобрели такую известность), я вдруг стал объектом сплетен и пересудов. Я понимающе киваю головой, а сам поглядываю на фиолетовую ленточку на отвороте его пиджака, — мне не удалось заслужить такой за двадцать лет своей педагогической деятельности. Наконец мы доходим до того, что пришлось пережить несчастному отцу, когда он узнал, что его дочь — всему Шеллю она известна как очень серьезная девочка — позволила себя соблазнить юноше, от которого меньше всего можно было ожидать подобной низости. На мой взгляд, виноваты были оба. Но в глазах этого человека, который не преминул бы обозвать шлюхой согрешившую дочь соседки, его собственная дочь могла быть только несчастной жертвой, а сам он, видимо, чувствовал себя борцом за справедливость, разоблачающим коварного совратите— ля. Вот почему так пронзает меня его взор. Мадам Лебле шмыгает носом, она по крайней мере искренна в своем горе. А я думаю: «Почему убитые горем люди становятся смешными, как только начинают предъявлять какие-то требования?» Мосье Лебле продолжает: он не может простить Бруно, но и не хочет взваливать на него всю вину. Он хотел бы только сказать о тех, кто своим пагубным примером… а такие есть в каждой семье…
— Теперь уже поздно обвинять кого-то, — прерывает его жена.
Мосье Лебле сбавляет тон, требует как можно скорее поженить детей и, когда это станет необходимым, отправить Одилию куда-нибудь в провинцию, где бы она родила ребенка, не привлекая к себе внимания, и прожила бы там некоторый срок, достаточный для того, чтобы сбить всех с толку.
— У вас, кажется, имеется небольшой дом неподалеку от Анетца?
— Да, он принадлежит моему сыну, — отвечаю я, стараясь поднять акции Бруно как владельца недвижимости.