— А что вы сами думаете, Лора, по этому поводу?
— Их молодость не пугает меня, Даниэль. Все зависит от девочки. Бруно — это плющ. А плющ может обвиться только вокруг чего-то устойчивого. И мне очень не хотелось бы…
Она тут же осеклась — слишком непривычным был для нее глагол «хотеть», даже в условном наклонении.
— Вы знаете лучше, чем кто-либо другой, вы доказали это всем своим поведением, что этот мальчик имеет особое право на счастье.
Лора не назвала вещи своими именами, и все-таки она нашла нужные слова, которые в женских устах прозвучали мягко, но весомо. Грудь ее от волнения подымалась. Вот так проживешь всю жизнь рядом с человеком и даже не узнаешь, что он думает, что чувствует. Оказывается, свою беззаветную любовь, которую она, впрочем, никогда не подчеркивала, Лора отдавала не самому младшему ребенку в семье, а ребенку подкинутому. И я, право, не знал, радоваться ли, что нам с ней одинаково дорог этот мальчик, или досадовать, что она покушается на мои права. Лора добавила:
— Я не задумываясь дам согласие, если Одилия принесет ему счастье.
Согласие, положим, должен был дать я. Но Лора по крайней мере думала только о счастье Бруно.
Одилия появлялась в нашем доме еще несколько раз, но чаще они с Бруно предпочитали встречаться где-то на стороне. Мы смотрели на них как на неразлучных друзей, но отнюдь не как на жениха с невестой. Я сказал Лоре: «Мне бы хотелось, чтоб это тянулось как можно дольше; мы по крайней мере присмотримся к ней». И Луизе: «Между ними ничего нет, и я не хочу, чтоб об этом болтали». Мишель, который за весь семестр лишь дважды осчастливил нас своим посещением, кажется, вообще ничего не знал об их дружбе, вернее, это просто не интересовало его. Я, как и прежде, при встречах раскланивался с моим соседом, отцом Мари. Но как-то на собрании бывших фронтовиков я встретил его брата — отца Одилии, агента по продаже недвижимого имущества, который отнюдь не был крупным дельцом, но зато, как говорили, предавался с чисто «шелльской» страстью изучению орудий каменного века.
— Вы отец Бруно? — обратился он ко мне.
И тут же в самой учтивой форме начал расхваливать моего сына. Если послушать этого человека, зрачки которого то расширялись, то сужались, прыгая на белом глазном яблоке, как пузырьки на поверхности воды, — точно он хотел установить, насколько тверды ваши принципы, — мой сын принадлежал к той редкой в наши дни категории порядочных молодых людей (редкой, не так ли, дорогой мосье Астен), с которыми можно спокойно отпустить свою дочь на танцы, на лодочную станцию или в кино на какой-нибудь приличный фильм, разрешенный для несовершеннолетних. Он, очевидно, не видел никакой угрозы в здоровой дружбе «наших детей». Целые четверть часа я упивался медом, пока в него не попала ложка дегтя.
— Ну, а как поживает мадемуазель Луиза? Все так же весела и беспечна?
Настораживающая вежливость: для семьи Лебле Луиза была, вероятно, той любительницей приключений, которая в семье Астен носила имя Мари. Этой фразой мне давали понять, что я чересчур легко примирился с образом жизни дочери, но я это слишком хорошо знал и без них. Разве не дал я своего согласия на то, чтобы Луиза подыскала себе небольшую квартиру, и она, совершив почти невозможное, тут же нашла помещение с помощью мосье Варанжа; его скромная опека проявилась и в том, что он предоставил в ее полное распоряжение машину и, как уверяли меня, даже собирался, пользуясь своими связями в промышленных кругах, пристроить после окончания института моего студента, ничего не прося взамен, даже руки моей дочери. Но что я мог поделать? Луиза была совершеннолетней, и решимости ей было не занимать. Если бы я активно вмешался в ее жизнь, произошел бы скандал, который каким-то образом отразился бы и на Бруно, и на Мишеле, да и самой Луизе было бы после этого труднее бросить гарпун, которым она в конце концов, несомненно, попадет в какую-нибудь крупную рыбу.
Wait and see[13] — основной припев моей жизни. Бруно готов был ждать сколько угодно. Пока все сводилось к бесконечным успокаивающим предварительным разговорам. В течение последних двух месяцев, не желая ударить лицом в грязь, Бруно приналег на науки и экзамены сдал в общем довольно сносно. Я посоветовал ему не ждать, пока для него подыщут должность в каком-то отделении ведомства связи, а добиваться работы в Париже или по крайней мере в его восточных предместьях. Но поскольку назначение зависело от места, занятого им на конкурсе, Бруно мог рассчитывать на работу не раньше чем через семестр. Теперь вставал вопрос о каникулах. Лора, у которой на руках была больная мать, не могла покинуть Шелль. Луиза отправлялась в турне по Италии. Мишель предпочел снова поехать в Прованс. Взять с собой в Эмеронс Одилию я не считал возможным — там не только не было для нее подруги, но и вообще никакой другой женщины, а поручить ей наши кастрюли, конечно, было немыслимо. Дядя снова пригласил ее в Овернь. Бруно, которому так не хотелось оставлять ее, рвал и метал, он пустился на какие-то интриги и не знаю как, каким образом, но добился того, что Лебле, якобы желая отплатить нам любезностью за любезность, предложил ему поехать с ними. Для него взяли палатку Одилии, которую он должен был разделить с каким-то приятелем. Я, конечно, дал ему свою машину. И вот я остался один, радостный, как лесная сова. Дважды в день я переходил улицу, отправляясь обедать и завтракать в дом своей тещи; я ждал писем из Италии, Прованса и Оверни. Письма из Оверни приходили сначала каждые три дня, потом раз в неделю. Затем их сменили редкие открытки. В последней открытке говорилось: «Мы вернемся в понедельник».