Нет, в твоих жилах не течет моя кровь. Но имеет ли это значение, если моя кровь так плохо согревает Луизу и Мишеля? Моя кровь не течет в твоих жилах, но нас связывает нечто большее: нас связывает любовь. Ни одно существо на земле не принесло мне столько страданий и не дало мне столько радостей. Нет у меня никого ближе тебя. А главное — ты сам признал во мне отца. Да, получение отцовства совсем не то, что принято думать: исключение из правил, утвержденное законом. Нет, мы все подвергаемся этому испытанию, и нашими судьями являются дети: только тот, в ком сын признал своего отца, имеет право так называться. И если отец признан, какая разница, кто дал жизнь его сыну? Подобно тому как я признал Бруно своим сыном, этот мальчик узаконил мое отцовство, этот мальчик, у которого так много общего со мной, который, как и я, живет сердцем, у которого нет ни честолюбивых планов, ни сил, ни больших возможностей, ни особых успехов, могущих польстить моему отцовскому самолюбию, но который как-то сказал: «Своего отца я бы никогда ни на кого не променял…»
Каблучки Луизы застучали по лестнице. Бруно все еще не вернулся. Семь минут девятого. Я смотрю наконец на часы, где за дверцей притаилась кукушка, и с облегчением вздыхаю. Что значит случайный дар плоти в сравнении с навеки отданным сердцем? Через пятьдесят лет, когда и костей моих не останется, кому придет в голову устанавливать мою группу крови, мои хромосомы, мое истинное потомство? Ты больше не кукуешь, кукушка, а жаль. Живая или деревянная, на этих часах или в лесу, пой, кукушка, пой для тех, кто не придает значения формальностям, смейся над родословной людей, которые все, в том или ином колене, произошли от какого-нибудь побочного ребенка, усыновленного отцом. Пой, кукушка, теперь тебе нечего смеяться надо мной.
— Ну вот, такой вы мне больше нравитесь, — говорит Лора.
Она еще никогда не говорила так много, как в этот вечер, и сама этим смущена. Она снимает накипь с бульона, который варится в кастрюле на медленном огне, зачерпывает бульон разливательной ложкой и переливает его в эмалированную миску. Хотя ваш патетический тон делает вам куда больше чести, чем ваша ирония, взгляните на нее и возьмите за образец ее простоту.
— Все готово, — объясняет Лора. — Я вам больше не нужна? Тогда я пойду к маме.
Она уходит с улыбкой, которая слишком напоминает бальзам. Она уходит, и в пустой кухне, пропитанной запахом лука, я впервые замечаю ее отсутствие.
Калитка стукнула дважды. Бруно встретился со своей теткой. Нет еще и половины девятого, но все равно, теперь это не имеет значения… Я не должен забывать, что Одилия вызывает у меня такие же чувства, какие когда-то вызывала Мари у Бруно. Но Бруно восемнадцать лет, он не вдовец, обремененный тремя детьми, и у него нет Лоры. Он поступает, как все сыновья, он берет, я же поступаю отнюдь не так, как отец, которому полагается давать. Я только изображаю благородное волнение. В действительности же меня беспокоит другая мысль: что же будет со мной? Я пытаюсь взять на себя роль судьи его счастья, но лишь для того, чтобы спасти свое собственное; а поскольку я оказался плохим судьей в своих делах, то могу и ему все испортить. Я сам вручаю Бруно ключ, чтобы ему легче было замкнуться в своей сдержанности и молчаливости, а стоит лишь раз замкнуться в себе, и к этому привыкаешь, я слишком хорошо знаю это, у меня есть опыт. Бруно слушается своего сердца, которое, быть может, не слишком благоразумно — но следует ли это назвать недостатком, да и кто возьмется утверждать такое; однако в данном случае ему нельзя отказать в житейском здравом смысле, хотя это ему и не очень свойственно. Он очень хорошо понимает, что ему всего лишь восемнадцать лет, что его флирт — если там вообще есть какой-то флирт — несерьезен. Он ждет, чтобы его ухаживания стали привычными, приемлемыми, чтобы шансы его возросли, а пока, в ожидании, которое я не захотел разделить с ним, он сам, один, плетет свой кокон, и когда из кокона наконец вылетит бабочка, ее сразу же унесет от меня чужим ветром. Моя собственная ревность действует мне во вред, отдаляет его от меня.