«– Я помню, как мама убежала огородами в лес… Еще помню, как я заплакала, – так мне ее было жалко. И помню, как бегом побежала за ней. У нас за огородом подсолнухи росли – целое поле подсолнухов. Пока мама по нему бежала, а потом по перелеску, я ее видела, а потом она исчезла. Кричать я боялась, просто бежала, бежала… Так я ее и не догнала – заблудилась в лесу. Плакала, бродила до ночи. Потом, помню, свалилась без сил, заснула. Меня партизаны нашли…
Женщина снова задрожала губами, помолчала немного. Немецкий сын трогательно взял ее за руку, нежно погладил по плечу, ободряя.
– Вы понимаете, нашу деревню немцы потом сожгли… Сначала согнали всех в одну избу и ее подожгли, а потом – остальные. Это я от взрослых узнала, когда в партизанском отряде жила. Меня там одна женщина к себе хотела взять, но я все твердила: нет, не хочу, моя мама жива, я видела, как она в лес убежала…
– А сколько лет сейчас может быть вашей маме? – осторожно спросила ведущая, невольно вкладывая сомнение в свой вопрос.
– Нет-нет, я все понимаю, вы не думайте! – торопливо откликнулась женщина на это сомнение. – Я понимаю, что вряд ли моя мама еще жива. Мне и самой уже больше семидесяти… Но, может, у нее была семья и есть какие-то родственники? Хотя вполне вероятно, что она может быть жива! Она очень молодая была, я помню. Наверное, она очень рано меня родила…
– А вы ее искали потом?
– Да, конечно! Когда Смоленск освободили, я попала в детский дом, потом в ремесленное училище… Я часто ездила в те места, ходила по деревням, расспрашивала тех, кто остался в живых после оккупации. Деревеньки маленькие были, все в округе друг друга знали… И вот однажды мне женщина из соседней деревни сказала, будто видела мою маму в толпе девушек, которых в Германию угоняли… Я потом работала много, деньги долго копила, чтобы в Германию поехать. Добилась разрешения через Красный Крест. Маму не нашла, зато мужа будущего там встретила, Отто Штольца, отца моего Генриха…
– Моя мама всегда помнить про свою мать, – снова подсунулся к микрофону Генрих. – Она учила меня русский язык и всегда говорила, что моя русская бабушка жива… Она так… чувствовать. Вы понимаете меня? Она так чувствовать!
– Да. Мы вас прекрасно понимаем, – вздохнула ведущая и, обращаясь к женщине, добавила: – А… что вы еще можете сказать о вашей маме? Может, были какие-то особые приметы?
– Да, да! Я помню, что у нее не было половины мизинца на правой руке. Она рубила дрова, и случайно рука попала под топорище. И на ладони должен шрам остаться…»
Капелька пота давно уже катилась по Наташиному позвоночнику и никак не могла никуда докатиться. Щекотала, будто по нервным окончаниям бежала. И из глаз вовсю катилось, и из носа. Надо было что-то срочно делать, что-то предпринимать, и она никак не могла сообразить – что…
«– Что ж, давайте будем надеяться на наших телезрителей, – уже разворачиваясь к Генриху и Марии спиной, торопливо проговаривала ведущая в камеру свои обязательные фразы. – Будем надеяться, что какая-нибудь информация обязательно обнаружится. Мы всегда ждем. Звоните. Наш телефон шесть шесть ноль десять пятьдесят два…»
Соскочив с дивана и проговаривая вслух, как заклинание, номер названного телефона, Наташа вьюном завертелась по кухне, пытаясь наткнуться на хоть какой-нибудь пишущий предмет. Как назло, ничего под рукой не оказалось, и она молнией слетала в прихожую, выхватила из сумки телефон, торопливо записала номер в его память. И тут же кликнула в мобильной его памяти бабушкин номер.
– Да, Натка! Слушаю! А мы тут с Тонечкой пошли смотреть, как корову доить будут! – безмятежно сообщила ей о своих новостях Антонина Владимировна.
– Мам, прямо по-настоящему! – пискнула где-то рядом с трубкой Тонечка. – Прямо за мымя!
– Не мымя, а вымя! – смеясь, поправила правнучку Антонина Владимировна.
– Постой, ба… Скажи мне быстрее, у Таечки какая фамилия?
– А ты что, не знаешь? Эх, Натка, удивляюсь я тебе…
– Ой, да погоди ты! Говори быстрее!
– Ну, Федорова… А что такое? Случилось что-нибудь? С Таечкой?
– Да нет… Нет, все в порядке! А деревня, в которой жила Таечка до войны, называлась Федоровка?