— Земфира, может, вам хотя бы немного–немного передохнуть? Самую малость? Стивен принес чрезвычайно зловредную водку, хоть и клянется, что это «Абсолют». Просто палево какое–то.
Земфира вдруг запела, как старая пластинка на самой медленной скорости, завывая:
— А помирать нам рановато, есть у нас еще дома дела!
— Абсолутный скандинавский «Абсолут»! Yes! And yes again! — Забухтел из тени бодрый непьянеющий Стив.
Такой очень большой крендель–недоросль, совсем не дурак выпить, как выяснилось — это он неумеренно подливал нежной большой Земфире стопку за стопкой. Он прибыл из какого–то американского университета в самом–разсамом кукурузном штате, как он пошутил, где от тоски не на чем повеситься, так как совершенно нет сучков, одни кукурузные стебли. Он был чрезвычайно розов и здоров, и в галстуке его представить было невозможно, только в трусах–боксерах у бассейна в знойный день, полезный для развития початков.
Было видно, что он ничего не понимает в том, что вокруг него происходит. Абсолютно ничего.
Оседающая в самое нижнее бытие из всех возможных Земфира стекала со стула, держась за тарелку, с развалом подсыхающих пельменей в сметанном пятне. Неподъемное ветчинное тело специалистки по Марине мы со Стивом, как медбратья, поддерживая и за талию и как–то крест–накрест, согласно урокам военного дела, которое во всем мире одинаково, насилу дотолкали до соседней комнаты, где в непроходимом бедламе стояла наискосок незастланная тахта. Крохотный ночник осветил зашевелившиеся овалы осевшего тела.
Эпизод с незначительным поэтом был совершенно незначительным среди того, что происходило в этот вечер.
Поэт обращал на себя внимание при всей своей неряшливой невзрачности хотя бы тем, что волосы с затылка переходили на шею и сбегали широкой долиной в растянутый ворот тенниски. Это было совсем уж по–зверски… И при этом тонзура большой плешины была вырезана округло, будто он примыкал к некому истовому культу. Как при такой волосатости можно было оплешиветь?
Приличия ради ему, рыхлому и сутулому увальню, предложили почитать «из совсем–совсем–совсем нового», будто старое давно вошло в анналы и было известно всему крещеному миру. Адепт ждал этого сигнала, и он мгновенно залез с головой в глубину своей кошелки с буквами USА, которую, как кенгуру, держал на животе, выгреб внушительный ком листков и тут же, чтобы слушатели не раздумали, монотонно забубнил сначала в сумку, а потом в пол, шурша мятой бумагой. Руки, державшие листки, были покрыты ровным слоем волос, столь густых, что, казалось, грели.
В толстых окулярах он походил сразу на всех животных, воспетых великими мультипликаторами, — и на придонного сомика, подъедающего с аппетитом гельминтов в тине, и на сову–всезнайку, дремлющую с открытыми очами, и на мартышку Жаконю, беззаветно привязавшуюся к бесшабашным разбойникам. Мне казалось, что рот его, бубнящий вниз, находится под подбородком, вроде фистулы павловского животного. Одним словом, он нарывался на сравнения.
Стихи были сложены простым двудольным метром, он словно толок их пестиком в своем зобу — туда–сюда, туда–сюда. Под такую прелесть дети шаркают речевки, встают–приседают, переплывают саженками траншею грязной воды под присмотром воспитателей. Ловить эти прерывистые колбаски фарша было невыносимо, и к тому же мелос туалетного бачка, иногда врывающийся из глубин коридора, своим разнообразием и богатством ломал ему всю скандовку. Наверное, кто–то специально распахнул сортирную дверь пошире, и я был уверен — кто.
Когда наш аэд достигал апофеоза в самозабвенном бубнении, вода в сливном механизме переходила на умоляющий человеческий хрип и совершенно некстати закашливалась пузырями. Когда он испуганно смолкал на миг и шуршал своей бумажкой, чтобы наброситься на следующее, бачок самопроизвольно извергал несколько бодрых литров, пропадавших в мировой глубине, стыдливо смолкал и едва–едва посвистывал. Лысеющий и несуразный, поэт все бубнил и гундосил что–то свое под захлебывающиеся присвисты.
Наконец, неуверенно оглянувшись на меня, произнес он, облизнувшись: «И последнее». Будто я должен был попросить еще порцию добавки.