Мы с досадой и усмешкой воспринимаем уже, что Россия для Запада остается прежде всего страной водки, медведя и загадочной русской души (последним мы обязаны в наибольшей степени Достоевскому), – что же мы все ждем от него признания и похвалы, одновременно всегда готовые обидеться и нагрубить (как я в этой аудитории)?
Мировое признание ФМ – это уже наше (как водка и медведь – мы же уже их не отстаиваем?). Достоевский уже не писатель, а бренд (недавно в той же Казани я видел ресторан «Достоевский»). Он уже, конечно, слон. А мы тут его «водим, как видно, напоказ». Читайте, однако, и следующую строчку: «Известно, что слоны в диковинку у нас…»
И вот ФМ уже больше слона, да и не в диковинку. Хватит хвастаться. Наши мнения затерты нашими же научными званиями, как торосами. «Достоевский, но в меру» – назвал свое эссе Томас Манн. Не помню, что он имел в виду… надеюсь, что это.
Пока я говорю это, до меня начинает доходить смысл моего «арзамасского ужаса»: признание существует лишь у признания! Тавтология – ее механизм. У нас отсутствует самостоятельность суждения, и тогда мы включаем манию, что нами кто-то руководит.
С этим инкогнито мы и начинаем спорить: кто, собственно, приказал, что это так уж хорошо? Форма продолжает борьбу с содержанием, будто они способны существовать отдельно. Но отделить критерий от масштаба, как и масштаб от критерия, не удается. Работает только «равновеликость трагедии», как сказал Платонов о «Медном всаднике». Но «Медный всадник» у нас все еще один. И, как ни крутись, произведение получается либо толще, либо лучше. Потому и «Война и мир» и «ГУЛАГ», что это самые толстые, хотя и полностью художественные произведения. Форма не лучше содержания, и содержание не лучше формы. Форма существует все-таки для того, чтобы скрыть содержание, иначе его не выразишь. Одно лишь содержание становится массой слов, в лучшем случае информацией, и ничего не выражает. Но и содержание испарится, если оно искушаемо формой. Феномен Достоевского в том, что он в лоб искал разрешения этого противоречия. Думаю, что настоящее национальное признание Достоевского будет состоять в том, что мы перестанем все списывать на муки совести и загадку русской души. Это и есть новый поворот национальной русской идеи.
И вот где я найду наконец критерий. Неоднократно разбирая по камушку пресловутый «Памятник» Пушкина, я умудрился не обратить внимания на то, что ставит сам он себе в заслугу. Вовсе не достижения в поэзии (что неоднократно воспроизводилось в традиции Горация), а… «милость к падшим призывал». Совсем не так просто, как слышится.
У ФМ это, бесспорно, его «Мертвый дом» и два романа следом. Потом он, набирая могучую инерцию, все чаще требует этой милости от других, чем имеет сам, то есть так или иначе стремится к власти, перечеркивая свободу другого. Нельзя быть властителем дум – это уже не мысль, а одеревеневшая идея, орудие. Не хочу, чтобы Достоевский так уж подходил Египту или Пакистану, хотя там слоны и менее «в диковинку».
Хочу, чтобы мы стали его читателями, а не персонажами.
29.XI.2006, Краснопрудная; 20.II.2007, Лорен