Впрочем, все чаще взгляд Воронцовой застилался печалью. Она уже знала, что судьба ее Пушкина была предрешена, что он должен покинуть Одессу, только не знала наверное, как это произойдет и когда.
А между тем за кулисами, в скупом и бесстрастном генерал-губернаторском, даже придворном, а то и в простом канцелярском быту творилось делопроизводство, пущенное в ход властною графской рукой. С английской надменной выправкой, которая и самую вежливость его делала, по существу, особливо оскорбительною, граф Воронцов соединял упорство, упрямство, презрительность и то изощренное самолюбие, которое не забывает и самой последней мелочи. Он уже совсем не мог выносить этого юнца, который чересчур о себе думает и ни с чем и ни с кем не считается.
Почта скакала на юг, почта скакала на север.
Среди других писем, исполненных забот о стихах и деньгах, одному из близких товарищей Великим постом Пушкин неосторожно писал: «Читаю Шекспира и Библию, святый дух иногда мне по сердцу, но предпочитаю Гете и Шекспира. Ты хочешь знать, что я делаю: пишу пестрые строфы романтической поэмы – и беру уроки чистого афеизма». Это Александр вспоминал о докторе Гунчисоне.
И в это же время, также на север, графу Нессельроде, слал письмо Воронцов – о молодом человеке, не лишенном дарований, собственный интерес которого заставлял великодушного графа желать его удаления из Одессы. Льстецы ему кружат голову, а он в действительности только слабый подражатель лорда Байрона, в пользу которого тоже можно сказать очень мало. Все это отрывает его от изучения великих классических поэтов, а потому собственное его удаление из Одессы будет лучшею услугой для него самого… «По всем этим причинам я прошу ваше сиятельство довести об этом деле до сведения государя и испросить его решения по оному… Повторяю, граф, что я прошу этого только ради него самого…» Эти просьбы потом были еще и повторены; писал Воронцов и самому императору и, уж верно, не только сторонкой – о Байроне и о классиках, – а и попрямее.
А из Москвы в Одессу шло Пушкину предупреждение не ссориться с властью. «Сделай милость, будь осторожен на язык и перо. Не играй твоим будущим… Ты довольно сыграл пажеских шуток с правительством, довольно подразнил его, и полно!.. Нам не дается мужествовать против него; мы можем только ребячиться. А всегда ребячиться надоест». Так другу писал князь Петр Андреевич Вяземский.
Однако, вернувшись из поездки на саранчу, Пушкин подал в отставку.
Раевский Александр Николаевич, загадочный друг, это прошение ему диктовал по-французски – в выражениях столь ядовитых и едких, как будто бы дело касалось лично его: так он был оскорблен за приятеля! И еще писал Пушкин – уже Казначееву – сам, совсем не стесняясь: о двух несовместимых вещах – о покровительстве и о дружбе, на которые он не может, да и не хочет претендовать, особливо же на покровительство Воронцова: «Ничто, сколько я знаю, не принижает более, чем покровительство… У меня есть на этот счет демократические предрассудки, которые стоят предрассудков аристократической гордости. Я жажду только независимости… Я устал зависеть от хорошего или дурного пищеварения того или другого начальника…»
Просьба его была передана все тому же министру Нессельроде, и ответ на нее наконец воспоследовал. Распоряжение пошло по инстанциям. Все было сделано просто, точно и деловито. Скрипели отборные гусиные перья, подписи начальников ложились как акт священнодействия и угодливо тут же присыпались песком. И каждая подпись скрепляла предопределенную участь молодого коллежского секретаря, которого судьба угораздила родиться поэтом.
Пушкин был вызван, и Пушкину было объявлено. Объявлена высылка в Псковскую губернию, к родителям. Объявлен маршрут: через Николаев, Елисаветград, Кременчуг, Чернигов и Витебск («Маршрут сей до Киева не касается»). И, наконец, выданы деньги, по числу верст – 1621, на три лошади – 389 р. 4 к.
И вот уже не дни, а часы стали считанными.
О высылке все же узнал до официального ее объявления. Он прибежал к Вере Федоровне, не помня себя, прямо с дачи Рено. Вяземская увидела еще из окна черную эту фигурку, как он с открытою головой перебегал через площадь. Стояла жара, и одесская пыль накалена была в воздухе. В первую минуту ей стало смешно, и она даже переступила от внутреннего хохотка с ноги на ногу: княгиня была по-детски смешлива. Так и встретила бы она его каким-нибудь фамильярным словечком, вроде: «Это что же еще за