Таким образом, «веселое кощунство» Пушкина воспринималось как враждебное не только правительством, но и декабристами, поскольку либертинаж поэта не особенно отличал насаждаемый правительством мистицизм от морализаторских начинаний членов Союза Благоденствия, и главным образом потому, что этот либертинаж носил определенный антимасонский оттенок, субботние разгульные встречи «Зеленой лампы» имели в своей основе пародирующий масонские собрания элемент.
Можно утверждать, что в 1818–1820 годах в глазах современников эротизм поэзии и кощунственное поведение перевешивали демонстрируемую Пушкиным склонность к политическому свободомыслию. Между тем для самого поэта важны были все три составляющие его творческого мировоззрения, а именно подчеркнутый эротизм, религиозное вольномыслие и политический либерализм. Именно в таком сочетании пушкинское кредо выражено в ряде программных стихотворений 1819–1820 годов: «N. N.» («‹В. В. Энгельгардту›»), «Веселый пир», «Всеволожскому», «Послание к кн. Горчакову» (все — 1819 год), «Юрьеву» (1820). Все эти произведения, кроме «Послания к кн. Горчакову», адресованы членам «Зеленой лампы». Триединство эротики (культа наслаждения), политического либерализма и религиозного вольномыслия отражено в поэтических формулах, которыми поэт характеризует своих друзей; так, к В. В. Энгельгардту обращены строки: «Свободы, Вакха верный сын, / Венеры набожный поклонник / И наслаждений властелин!»[99] С ним же Пушкин собирался поговорить «Насчет холопа записного, / Насчет небесного царя, / А иногда насчет земного»[100]. Н. Всеволожский назван так: «…счастливый сын пиров, / Балованный дитя Свободы!»[101] Перечисленные поэтические формулы — топосы пушкинской поэзии того времени, они не слишком индивидуализированы и могут быть отнесены ко всем веселым и свободолюбивым друзьям поэта из «Зеленой лампы».
Значительно более индивидуализированы автоописания, и прежде всего:
А я, повеса вечно-праздный,
Потомок негров безобразный,
Взрощенный в дикой простоте,
Любви не ведая страданий,
Я нравлюсь юной красоте
Бесстыдным бешенством желаний…
[102]«Бесстыдное бешенство желаний», объясняемое негритянскими корнями автора, должно было отсылать читателя к другому поэту негритянского происхождения, чья эротическая поэзия определила лицо русской любовной лирики пушкинской эпохи. Этим поэтом был Эварист Парни (1753–1814)[103]. Важность поэзии Парни для Пушкина в рассматриваемый период и в особенности в год написания послания «Юрьеву» отмечалась исследователями[104], однако акцентуация Пушкиным своей негритянской родословной никогда не рассматривалась в связи с именем Парни.
Для современников негритянское происхождение французского поэта было важно. Так, Рене Шатобриан вспоминал о Парни:
Никогда я не знал писателя, который бы так походил на свои творения: ему, поэту и креолу, нужно было немногое — небо Индии, родник, пальма и женщина[105].
Русские читатели знали Парни как автора «Мадагаскарских песен» (1787), в которых «негритянская» тема была основной. Особенно популярной в России была Восьмая песня в переводе К. Н. Батюшкова (1811). Однако эротизм оригинала в переводе Батюшкова оказался ослаблен, что было типично для русских переводов Парни. Как показал В. Э. Вацуро, русские переводчики Парни опускали в своих переводах все оскорблявшее приличия[106]. Особенно сильной трансформации на русской почве подверглось понятие «сладострастия», ключевое для поэзии Парни. Так, у Батюшкова «сладострастие выступает синонимом „духовного наслаждения“»[107]. Пушкинское «бесстыдное бешенство желаний» вкупе с акцентуацией собственного негритянского происхождения должно было восстановить утраченный Парни в русских переводах образ «креола… ‹который› от рождения получил восприимчивость к музыке и чувственность южанина»: так описал Парни один из самых тонких литературных критиков, Сент-Бев[108].
Парни был интересен Пушкину не только как автор любовной лирики, но и как поэт, открытый политическим темам. Неслучайно П. О. Морозов увидел влияние Парни в самом остром политическом стихотворении Пушкина 1819 года — «Деревня»