В 30-х годах сторонники национального направления и западники (из которых в 40-х годах возникает Орден Р. И.) еще исповедовали почти одни и те же идеи, причем руководящей идеей является возникшее на немецкой философской почве учение о народности, как о особой культурной индивидуальности, учение о «призвании» каждой крупной нации. Подобный подход неизбежно поднимал вопрос о смысле исторических циклов и о месте России в ходе всемирной истории. «В 30-х годах впервые возникает и отчетливо формулируется проблема «Россия и Запад», и, в разработке этой проблемы принимают участие все выдающиеся умы того времени. По свидетельству современников, именно в эти годы начались те беседы и споры в кружках — сначала московских, а потом петербургских, из которых впоследствии вышло западничество и славянофильство». «Тридцатые годы еще не знали тех острых разногласий, какие выдвинулись в следующее десятилетие, — но именно потому, что тогда существовало духовное единство, две центральные идеи того времени, идея народности и идея особой миссии России в мировой истории — остались общими и для ранних славянофилов, и для ранних западников. То, что было посеяно в 20-х годах и развивалось в духовной атмосфере тридцатых годов, различно проявилось лишь в сороковых годах». (В. В. Зеньковский. Русские мыслители и Европа. Стр. 37–38).
Даже будущие основатели Ордена Р. И. — этого прямого духовного потомка запрещенного русского масонства, Бакунин и Белинский, одно время высказывали склонность повернуться лицом к России. Бакунин, а под его влиянием Белинский, «примиряются с русской действительностью».
Идейный разлад в русском образованном обществе как будто бы теряет свою остроту и появляется надежда, что оно с большим или меньшим единодушием, пойдет вслед за Пушкиным по дороге национального возрождения. Одно время Бакунин, например, писал, что «должно сродниться с нашей прекрасной русской действительностью и, оставив все пустые претензии, ОЩУТИТЬ В СЕБЕ, НАКОНЕЦ, ЗАКОННУЮ ПОТРЕБНОСТЬ БЫТЬ ДЕЙСТВИТЕЛЬНЫМИ ЛЮДЬМИ». А Белинский, находившийся в это время целиком под духовным влиянием Бакунина, не только примиряется с русской действительностью, но и горячо пишет, точно также как и Пушкин и Гоголь о священном значении царской власти.
«Если бы составить специальную хрестоматию, — пишет в «Истории русской философии» В. В. Зеньковский, — с цитатами о «священном» значении царской власти у русских мыслителей, то Белинскому, по яркости и глубине его мыслей в этом вопросе надо было бы отвести одно из первых мест», (т. I, стр. 237). Но этому принятию русской действительности быстро приходит конец. Это последнее затишье перед бурей. Хронологически это затишье охватывает всего только одиннадцать лет (1826–1837 гг.).
Сигналом к началу ожесточенной идейной борьбы, не стихающей с той поры, явились опубликованные в 1836 году «Философическое письмо» П. Чаадаева.
«Философическое письмо» П. Чаадаева, заявляет А. Герцен в «Былое и Думах»: «было своего рода последнее слово, рубеж. Это был выстрел, раздавшийся в темную ночь, тонуло ли что и возвещало свою гибель, был ли это сигнал, зов на помощь, весть об утре или о том, что его не будет, все равно, надо было проснуться».
Первым на защиту России выступил бывший «воспитанник» Чаадаева
— Пушкин. Пушкин решительно отвергал основную идею первого «Философического письма», что все прошлое России это пустое место, нуль.
Перечислив важнейшие события русского исторического прошлого, Пушкин спрашивает Чаадаева:
«…Как, неужели это не история, а только бледный, позабытый сон?
Разве вы не находите чего-то величественного в настоящем положении России, чего-то такое, что должно поразить будущего историка?» «…Хотя я лично люблю Государя, я вовсе не склонен восхищаться всем, что вижу кругом. Как писателя, оно меня раздражает; как человека сословных предрассудков задевает мое самолюбие. Но клянусь вам честью, ни за что на свете не променял бы я родины и родной истории моих предков, данную нам Богом». Такими многозначительными строками Пушкин заканчивает письмо — протест своему бывшему наставнику, европеизм которого он духовно уже перерос.