Тот факт, что он мог здесь разгуливать, доказывал нелепую беспечность Джима или же бесконечное его презрение, ибо Корнелиус сыграл очень сомнительную роль в одном эпизоде, который мог окончиться для Джима печально. Оказалось, что этот эпизод способствовал славе Джима. Но славе его способствовало все. То была ирония судьбы: он, который однажды был слишком осторожен, теперь жил какой-то заколдованной жизнью.
Он очень скоро покинул резиденцию Дорамина — слишком скоро, если принять во внимание грозившую ему опасность, и, конечно, задолго до войны. Его толкало чувство долга; он говорил, что должен думать об интересах Штейна. Не так ли? С этой целью, не принимая никаких мер предосторожности, он переправился через реку и поселился в доме Корнелиуса. Как этот последний ухитрился пережить смутное время, — не знаю. Должно быть, он как агент Штейна находился до некоторой степени под защитой Дорамина. Так или иначе, но ему удалось выпутаться из всех переделок, и я не сомневаюсь, что поведение его, как бы он себя ни вел, было отмечено подлостью, словно наложившей печать на этого человека.
Он был подл и по существу и по внешности. То была отличительная черта его природы, которая окрашивала все его поступки, мысли и чувства; он бесновался подло, улыбался подло и подло грустил; любезность его и негодование были подлы. Я уверен, что и любовь его была самым подлым чувством, — можно ли себе представить отвратительное насекомое влюбленным? И уродливая внешность его была подлой, — безобразный человек в сравнении с ним показался бы благородным. Ему нет места ни на переднем, ни на заднем плане этой истории, он шныряет лишь на задворках, загадочный и нечистый.
Положение его было, во всяком случае, незавидное, но, весьма возможно, он находил в нем и светлые стороны. Джим рассказал мне, что сначала был им принят любезно и дружелюбно до приторности.
— Этот субъект был словно вне себя от радости, — с отвращением сказал Джим. — Каждое утро он ко мне прибегал, чтобы пожать обе руки, черт бы его взял! Но никогда я не мог заранее сказать, получу ли завтрак. Если мне удавалось за два дня три раза поесть, я считал, что мне повезло, а он ежедневно заставлял меня подписывать чек на десять долларов. По его словам, мистер Штейн не желал, чтобы он кормил меня даром. А он, в сущности, почти меня не кормил, приписывал это смутам в стране и делал вид, что рвет на себе волосы, по двадцать раз на день выпрашивая у меня прощение; наконец, я взмолился и попросил его не беспокоиться. Омерзительно было на него смотреть. Половина крыши над его домом провалилась, всюду грязь, торчат клочья сена, рваные циновки хлопают по стенам. Он изо всех сил пытался доказать, что мистер Штейн в долгу у него за последние три года, но все его книги были изорваны, а некоторые потерялись. Он попробовал намекнуть, что это — вина его покойной жены. Каков подлец! Наконец, я ему запретил упоминать о покойной жене. Это доводило Джюэл до слез. Я не мог выяснить, куда девались все товары: на складе ничего не было, кроме крыс, а те веселились вовсю среди обрывков бумаги и тряпок. Меня все уверяли, что он зарыл где-то много денег, но от него я, конечно, ничего не мог добиться. Жалкое существование вел я в этом проклятом доме. Я старался исполнить свой долг по отношению к Штейну, но мне приходилось думать и о других вещах. Когда я удрал к Дорамину, старый Тунку Алланг струсил и вернул все мои вещи. Это было сделано окольным путем, через одного китайца, который держит здесь лавочку; но как только я ушел от Буги и поселился с Корнелиусом, все открыто говорили о том, что раджа решил скоро меня убить. Не правда ли, приятно? А я не знал, что может ему помешать, если он в самом деле это решил. Хуже всего было вот что: я невольно чувствовал, что никакой пользы Штейну не приношу, да и для себя толку не вижу. О, настроение было ужасное все эти шесть недель!
Что помогло ему выдержать, он, по его словам, не знал, но мы можем догадываться: он глубоко сочувствовал, беззащитной девушке, находившейся во власти этого «трусливого подлеца». По-видимому, Корнелиус обращался с ней возмутительно, воздерживаясь лишь от побоев, — для этого, полагаю, ему не хватало смелости. Он настаивал на том, чтобы она называла его отцом… «И с уважением… с уважением… — пищал он, потрясая перед ее носом своим маленьким желтым кулаком. — Я человек, которого все уважают, а ты кто такая? Говори — кто ты такая? Думаешь, я собираюсь воспитывать чужого ребенка, который меня не уважает? Должна радоваться, что я тебе позволяю называть меня отцом. Ну, говори: «Да, отец»… Нет?.. Ну, подожди!»