На острый этот судейский топор.
Итак, ты – мысль, я – дело».
[155]Это пишет немецкий романтик. А вот другой романтик, французский (Альфред де Мюссе), тоже видит двойника и ритуальный нож (в русском переводе – кинжал, во французском оригинале – меч), но подыскивает орудию убийства другое объяснение, а именно ревность («Декабрьская ночь», перевод Набокова):
Во дни слепой сердечной жажды
я у огня рыдал однажды,
измену первую кляня;
поближе к трепетному свету
сел кто-то, в черное одетый,
как брат, похожий на меня.
Дышал он сумрачной тоскою;
он твердь указывал рукою,
в другой руке блестел кинжал,
он знал мои глухие думы,
но испустил лишь вздох угрюмый
и, как видение, пропал.
В повести «Двойник» Достоевского двойник Голядкина (Голядкин-младший) отнимает у него (у Голядкина-старшего) важную административную бумагу – при помощи хитрости с перочинным ножичком:
«Вдруг, и почти из-под руки Андрея Филипповича, стоявшего в то время в самых дверях, юркнул в комнату господин Голядкин-младший, суетясь, запыхавшись, загонявшись на службе, с важным решительно-форменным видом, и прямо подкатился к господину Голядкину-старшему, менее всего ожидавшему подобного нападения…
– Бумаги, Яков Петрович, бумаги… его превосходительство изволили спрашивать, готовы ль у вас? – защебетал вполголоса и скороговоркой приятель господина Голядкина-старшего. – Андрей Филиппович вас ожидает…
– Знаю и без вас, что ожидают, – проговорил господин Голядкин-старший тоже скороговоркой и шепотом.
– Нет, я, Яков Петрович, не то; я, Яков Петрович, совсем не то; я сочувствую, Яков Петрович, и подвигнут душевным участием.
– От которого нижайше прошу вас избавить меня. Позвольте, позвольте-с…
– Вы, разумеется, их обернете оберточкой, Яков Петрович, а третью-то страничку вы заложите закладкой, позвольте, Яков Петрович…
– Да позвольте же вы, наконец…
– Но ведь здесь чернильное пятнышко, Яков Петрович, вы заметили ль чернильное пятнышко?..
Тут Андрей Филиппович второй раз кликнул господина Голядкина.
– Сейчас, Андрей Филиппович; я вот только немножко, вот здесь… Милостивый государь, понимаете ли вы русский язык?
– Лучше всего будет ножичком снять, Яков Петрович, вы лучше на меня положитесь: вы лучше не трогайте сами, Яков Петрович, а на меня положитесь, я же отчасти тут ножичком…
Андрей Филиппович третий раз кликнул господина Голядкина.
– Да, помилуйте, где же тут пятнышко? Ведь, кажется, вовсе нету здесь пятнышка?
– И огромное пятнышко, вот оно! вот, позвольте, я здесь его видел; вот, позвольте… вы только позвольте мне, Яков Петрович, я отчасти здесь ножичком, я из участия, Яков Петрович, и ножичком от чистого сердца… вот так, вот и дело с концом…
Тут, и совсем неожиданно, господин Голядкин-младший, вдруг ни с того ни с сего, осилив господина Голядкина-старшего в мгновенной борьбе, между ними возникшей, и во всяком случае совершенно против воли его, овладел требуемой начальством бумагой и, вместо того чтоб поскоблить ее ножичком от чистого сердца, как вероломно уверял он господина Голядкина-старшего, – быстро свернул ее, сунул под мышку, в два скачка очутился возле Андрея Филипповича, не заметившего ни одной из проделок его, и полетел с ним в директорский кабинет. Господин Голядкин-старший остался как бы прикованным к месту, держа в руках ножичек и как будто приготовляясь что-то скоблить им…»
Вот, пожалуйста, двойники, жертвенник и ритуальный нож, превратившиеся в чиновников, борющихся за бумагу, – и в перочинный ножик.
(Интересно, что Голядкин в связи со своим двойником вспоминает и об «иудином поцелуе».)
В романе Германа Гессе «Нарцисс и Гольдмунд» будущий скульптор Гольдмунд, сбежав из монастыря, где был учеником, отправляется бродяжничать. Он – в людях, смотрит жизнь, так сказать. (На самом деле его путь – к образу Праматери – Urmutter, воплотить который станет его мечтой.) В одной из деревень он встречает женщину, в которой видит один из вариантов, прообразов того, что ищет, а сразу после этого знакомится с другим бродягой, который сыграет роль его двойника-антипода:
«В одной деревне, где у бедных крестьян не было хлеба, но был пшенный суп, нашел он в один из следующих вечеров ночлег. Новые переживания ожидали его здесь. У крестьянки, гостем которой он был, ночью начались роды, и Гольдмунд присутствовал при этом, его подняли с соломы, чтобы он помог, хотя в конце концов дела для него не нашлось, он только держал светильню, пока повивальная бабка делала свое дело. В первый раз видел он роды и, не отрываясь, смотрел удивленными, горящими глазами на лицо роженицы, неожиданным образом обогатившись новым переживанием. Во всяком случае, то, что он увидел в лице роженицы, показалось ему достойным внимания. При свете сосновой лучины с большим любопытством всматриваясь в лицо мучающейся родами женщины, он заметил нечто неожиданное: линии искаженного лица немногим отличались от тех, что он видел в момент любовного экстаза на других женских лицах! Выражение сильной боли было, правда, явнее и больше искажало черты лица, чем выражение сильного желания, но в основе не отличалось от него, это была та же оскаленная сосредоточенность, те же вспышки и угасания. Удивительно, не понимая, почему так происходит, он был поражен тем, что боль и желание могут быть похожи друг-друга как родные.