Вы увидите эту «существенную схему» в любом художественном произведении (и, один раз увидев, не сможете видеть иначе, уж извините). От произведения к произведению она меняется, пульсирует, как Протей. Иногда она пульсирует и в самом произведении, так что двойников может быть больше, чем один, равно как и Афродит, и героев. Например, в мифе о Тесее Ариадна со своей путеводной нитью – тоже ипостась Афродиты, тот же источник жизни, что и Лабиринт. Или: в фильме Хичкока двойник, преследуя женщину, свою жертву в увеселительном парке, садится вслед за ней на лодку и проплывает через темный TUNNEL OF LOVE. И этот «туннель любви» – тоже Афродита, равно как и помогающая герою главная героиня фильма, наряду со светящейся каруселью. Есть в фильме и другие пары двойников (по меньшей мере еще три пары). Вот одна из них: сестра главной героини и убитая двойником женщина. Это, скажем, двойницы. Их сходство подчеркнуто их очками. Разбитые очки убитой женщины затем показаны сами по себе, это маска. (Знаменитый кадр фильма – удушение – отражается в очках жертвы, упавших в траву. Но и потом они видны в фильме отдельно: двойник-убийца предъявляет их герою.) А двойничество подчеркнуто самой двойной формой очков.[150] Упавшие очки, отражающие убийство, – не просто эффектный кадр. Он говорит нам о двойничестве и его убийственной, жертвоприносительной роли.
И вот я жарю яичницу. Сам готовлю себе ужин, я – герой. Подхожу к плите и зажигаю огонь. Это – алтарь, на котором будет совершено жертвоприношение, это источник жизни (есть хочу – умираю), это Афродита. Я разбиваю яйца ножом (вот она, смерть животного – поскольку яйца из курицы). Ножом! Овальные яйца, похожие на головы! («Вот опасный псих», – скажете вы.) Пожарив яичницу, я съедаю ее! Я воссоединился с животным миром. Я полон сил. Я словно родился заново.
Это автопародия на данную книгу. Но это и на самом деле так. От «существенной формы» нет спасения и в обыденной жизни.
Зачем Лев Толстой написал «Войну и мир»? Что он хотел понять, в чем разобраться?
Это, в общем-то, известно. Толстой вернулся с Крымской войны, в которой Россия потерпела поражение. Николай I умер – и в России начиналась новая эпоха, эпоха реформ, так сказать, «перестройка». Смена Николая I Александром II в этом смысле напомнила смену Павла I Александром I («дней Александровых прекрасное начало» – Пушкин). Однако для Толстого внешнее сходство эпох лишь оттеняет глубокое их различие, о чем он с иронией пишет:
«…все старались отыскивать еще новые вопросы, все пытались разрешать их; писали, читали, говорили проекты, всё хотели исправить, уничтожить, переменить, и все россияне, как один человек, находились в неописанном восторге. Состояние, два раза повторившееся для России в XIX столетии: в первый раз, когда в двенадцатом году мы отшлепали Наполеона I, и во второй раз, когда в пятьдесят шестом году нас отшлепал Наполеон III».
Это отрывок из начала повести «Декабристы», оставшейся наброском. В дальнейшем замысел повести о декабристах разовьется в роман «Война и мир». В повести рассказывается, как декабрист Пьер Безухов (пока еще, правда, без самой этой фамилии) возвращается из сибирской ссылки – с женой Наташей и двумя взрослыми детьми.
Толстого поразили ссыльные декабристы, вернувшиеся из Сибири как раз тогда, когда сам он вернулся с Крымской войны. Вот они, победители Наполеона I, «поколение богатырей» (по словам Герцена). Или как сказано в стихотворении Лермонтова «Бородино»:
– Да, были люди в наше время.
Не то, что нынешнее племя:
Богатыри – не вы!
Свое же поколение Толстой отнюдь не ощущает как богатырское. Упадок сил в обществе чувствовал уже и Лермонтов, о чем и говорил в стихотворении «Дума» 1839 года:
Печально я гляжу на наше поколенье!
Его грядущее – иль пусто, иль темно,
Меж тем, под бременем познанья и сомненья,
В бездействии состарится оно.
Богаты мы, едва из колыбели,
Ошибками отцов и поздним их умом,
И жизнь уж нас томит, как ровный путь без цели,
Как пир на празднике чужом.
К добру и злу постыдно равнодушны,
В начале поприща мы вянем без борьбы;