Если Беркли мог быть кавалером эпохи Стюартов, то Деннис словно вышел из более ранней эпохи королевы Елизаветы. Он мог бы жить в то время, гуляя рука об руку с сэром Филиппом или с Френсисом Дрейком. И людям елизаветинских времен он, наверно, очень пришелся бы по душе, потому что напоминал бы им античность, Афины, которыми они бредили, о которых писали. Собственно говоря, Деннис вполне гармонично вписался бы в любой период нашей цивилизации до начала девятнадцатого века, он везде был бы заметной фигурой, tout comme chez soi[19], потому что он был атлетом, музыкантом, любителем искусств, прекрасным охотником. И в своем времени он тоже был выдающимся человеком, и все же нигде не находил себе места. Друзья постоянно звали его обратно в Англию, они строили для него всякие планы, писали ему о множестве разных способов сделать карьеру, но Африка не отпускала его.
Особая, инстинктивная привязанность, которую все туземцы Африки испытывали к Беркли и Деннису и еще к немногим им подобным, наводила меня на мысль, что, быть может, белые люди давних времен — все равно какого века — лучше понимали туземцев, чем мы, дети индустриальной эры, когда-либо сможем их понять. Когда был создан первый паровоз, и различные расы мира пошли разными путями и больше никогда не сходились, мы потеряли друг друга.
Мою дружбу с Беркли омрачала одна тень — Яма, его молодой слуга-сомалиец, был из племени, враждовавшего с племенем Фаруха. Людям, знающим непримиримость родовых междоусобиц сомалийцев, мрачные, тяжелые взгляды, которыми обменивались эти дети пустыни за обеденным столом, прислуживая Беркли и мне, ничего доброго не предвещали. Вечерами мы иногда обсуждали с Беркли, что мы будем делать, если вдруг, выйдя утром из своих комнат, найдем хладные трупы Ямы и Фараха с торчащими в груди кинжалами. В этих родовых распрях туземцы не знают ни удержу, ни страха, и только привязанность — какая бы она ни была — к Беркли и ко мне удерживала их от кровопролития.
— Я даже не решаюсь, — говорил мне Беркли, — сказать Яме, что я передумал, и завтра не поеду в Эльжорет, где живет его девушка. Ведь его сердце окаменеет от обиды, ему будет совершенно не до меня и не до того, чтобы чистить мою одежду — он все бросит, пойдет и убьет Фараха.
Однако сердце Ямы никогда не таило обиды на Беркли, не обращалось в камень. Он давно уже служил у Беркли, и тот часто говорил мне о нем. Один раз, рассказывал Беркли, он о чем-то поспорил с Ямой, который считал себя абсолютно правым, и, потеряв терпение, ударил молодого сомалийца по лицу.
— И знаете, моя дорогая, — сказал Беркли, — в ту же секунду я получил сдачи.
— А что было потом? — спросил я.
— О, все уладилось, — скромно сказал Беркли. И, помолчав, добавил: — Ничего особенного. Он же на двадцать лет моложе меня. Это случай никак не отразился на отношениях хозяина и слуги. Яма очень спокойно, даже слегка покровительственно, вел себя с Беркли — так большинство сомалийских слуг относится к своим господам. После смерти Беркли Яма не захотел оставаться в наших местах и уехал обратно в Сомали.
Беркли горячо, с неутолимой страстью, любил море. Он любил мечтать, как мы с ним, когда он разбогатеет, купим дау[20] и отправимся морем торговать в Ламу, Момбасу и Занзибар. Мы составили в мечтах отличный план, и команда была подобрана, только денег так и не накопили.
Когда Беркли уставал или ему нездоровилось, он всегда утешал себя мечтами о море. Он непрестанно сетовал на то, что сделал большую глупость, проведя всю жизнь на суше, а не на море, и ругал себя ругательски. Как-то, когда я собиралась в очередную поездку в Европу, а он был в дурном настроении, я, чтобы утешить его, сказала, что привезу два корабельных фонаря, какие вешают по левому и правому борту, и повешу перед входом в дом.
— Да, это было бы славно, — сказал он. — Дом будет хоть немного походить на корабль. Но фонари должны побывать в плаваниях.
И вот в Копенгагене, в морской лавке, где-то на одном из старых каналов, я купила пару огромных старых тяжеленных фонарей, много раз ходивших в плавание по Балтийскому морю. Мы повесили их по бокам двери, выходившей на восток, и радовались, что фонари повешены как положено, и когда Земля идет своим курсом в космосе, стремясь вперед, никакие столкновения ей не грозят. Эти фонари пришлись очень по душе Беркли. Он часто приезжал затемно и обычно гнал машину вовсю, но когда горели фонари, он вел ее медленно-медленно, чтобы эти две полночных звезды — красная и зеленая — разбудили в глубине его души воспоминания морехода: он словно приближался к безмолвному кораблю в темном море. Мы даже выработали систему сигналов, меняя фонари местами или снимая один из них, так что гость уже издалека, из лесу, видел — в каком настроении хозяйка дома и какой обед ему приготовлен.