Он посмотрел на меня очень серьезно, не выпуская моей руки.
— Но, дорогая моя, — сказал он, — это было так печально. Разумеется, после этого в лес мы брали самые лучшие бокалы. Вот что удивительно: друзья в Англии так огорчились, когда оба они уехали оттуда, их обоих так любили, так ценили и здесь, в колонии — и все же они стали какими-то отщепенцами. Не то, чтобы их изгнало общество — их вообще не изгоняли ниоткуда, они были изгоями времени, людьми не нашего века. Только одна Англия могла породить таких людей, носителей своего рода атавизма, представителей стародавних времен, иных веков; их Англия существовала лишь в прошлом. В нашем веке у них уже не было дома, им пришлось скитаться по свету, и на ферму их вынесло течением времени. Но они сами этого не сознавали. Наоборот, у них было какое-то чувство вины перед Англией, перед той жизнью, которую они бросили, будто то, что она им наскучила и они от нее сбежали, было дезертирством, уклонением от бремени, которое их друзья остались нести вместо них. Когда Деннис заговаривал о своей юности — хотя он и сейчас был очень молод — о своих планах на будущее, о советах, которые ему давали в письмах английские друзья, он цитировал шекспировского Жака:
Ты, братец, видно, прост,
Коль бросил псу под хвост
Здоровье и покой
По прихоти пустой.
Но у него было неверное представление о самом себе, да и у Беркли тоже, а может быть, и у Жака. Все они считали себя дезертирами, которым порой приходится расплачиваться за свое своеволие, но, в сущности, они были изгнанниками и с благородным мужеством переносили свое изгнание.
Если бы на узкую голову Беркли надеть парик с длинными шелковистыми локонами, он легко мог бы сойти за придворного короля Карла Второго. Он мог бы — легконогий юнец из Англии — присесть у ног престарелого д'Артаньяна, каким тот стал в романе «Двадцать лет спустя», слушал бы мудрые поручения героя и хранил бы их глубоко в сердце. Мне всегда казалось, что Беркли не подвержен закону гравитации, и что пока мы сидим у камина и беседуем, он может взлететь прямо вверх, через каминную трубу. Он прекрасно разбирался в людях, не создавая себе никаких иллюзий, но и не злобствуя. Но из какого-то бесовского лукавства он был особенно очарователен с людьми, которых ни во что не ставил. Стоило ему, образно выражаясь, натереть мелом свои подошвы, как он превращался в неподражаемого шута. Но чтобы стать шутником на манер Конгрива или Уичерли en pleine vingtieme siecle[18], нужно было нечто большее, чем таланты, которыми обладали Конгрив и Уичерли: горение и величие духа, почти безумная вера и надежда. Когда шутка звучала чересчур дерзко и надменно, вас внезапно охватывала острая жалость. Когда Беркли, слегка оживленный и разогретый вином, как бы освещенный изнутри, начинал разглагольствовать, садясь на своего любимого конька, — на стене за его спиной начинала расти и двигаться гротескная тень; громадный рыцарский конь переходил в галоп, фантастический и высокомерный, будто он гордился своим благородным происхождением, а происходил он по прямой линии от Росинанта. Только сам Беркли, шутник без страха и упрека, страшно одинокий здесь, в Африке, наполовину инвалид — сердце у него было слабое — владелец фермы на горе Кения, которую он горячо любил и которую с каждым днем все больше прибирали к рукам банки — только он не видел этой тени и не боялся ее.
Небольшого роста, легкого сложения, рыжеволосый, с узкими ступнями и ладонями, Беркли держался поразительно прямо, с чисто д'артаньяновской надменностью, слегка поворачивая голову вправо или влево — едва заметно, по привычке завзятого дуэлянта, не знавшего поражений. Двигался он совершенно бесшумно, как кошка. И, как это свойственно кошкам, превращал любую комнату одним своим присутствием в самое уютное гнездышко, словно излучал тепло и веселое благодушие. Если бы Беркли пришел посидеть с вами на дымящемся пожарище, оставшемся от вашего дома, вы почувствовали бы, что выбрали особенный, теплый и уютный уголок, будто рядом с вами уселась кошка. И когда ему было хорошо, то казалось, что он вот-вот замурлыкает, как большой кот, а когда нездоровилось, то окружающие не просто грустили и тревожились: это было событие грандиозное, как и всякая болезнь кошки. Принципами он вовсе не был обременен, зато обладал поразительным набором пристрастий и предубеждений — точь-в-точь, как кошка.