Густав Мор заехал за мной рано утром, чтобы проводить на станцию. Утро было прохладное, и пейзаж казался бесцветным под бледным небом. Сам он тоже был бледен, часто моргал, и мне вспомнилось, как капитан китобойного судна, норвежец, объяснял мне в Дурбине, что норвежцам любой шторм нипочем, а вот штиля их нервы не выдерживают. Мы вместе выпили чаю на столе из жернова, как пили много раз до этого. Отсюда были видны горы — там, на западе, они торжественно переживали настоящий момент в череде своих тысячелетий. Меня охватил озноб, как будто я поднялась туда, наверх.
Мои домашние слуги все еще оставались в опустевшем доме, но жизнь их, так сказать, была уже перенесена в другое место — они отослали свои семьи и свои пожитки. Женщины Фараха и его сына Сауфе только вчера переехали в грузовике в сомалийский квартал Найроби. Сам Фарах собирался провожать меня до Момбасы, вместе с ним попросился и младший сын Юмы, Тамбо — ему хотелось этого больше всего на свете, и когда я на прощанье предложила ему выбрать подарок — корову или путешествие в Момбасу, он выбрал путешествие.
Я попрощалась с каждым из моих домашних слуг отдельно, и когда я вышла из дома, они, отлично зная, что положено всегда закрывать за собой двери, оставили дверь после моего ухода распахнутой настежь. Это был жест, типичный для туземцев: словно они хотели этим сказать, что я еще вернусь, а может быть, хотели подчеркнуть, что теперь двери затворять незачем, дом пуст и можно открыть его всем ветрам. Фарах вел мою машину медленно, как мне кажется, со скоростью верхового верблюда; так он ехал до поворота дороги и потом, когда дом уже скрылся 13 глаз.
Когда мы подъехали к пруду, я спросила Мора, хватит ли у нас времени, чтобы остановиться ненадолго, и мы вышли из машин и выкурили на берегу по сигарете. Мы видели под водой рыб, которых теперь выловят и съедят люди, совсем не знавшие Старика Кнудсена; им вовсе неведомо, какие это необычайные рыбы. Здесь Сирунга, маленький внучонок моего скваттера Канину, страдавший эпилепсией, догнал нас, чтобы попрощаться со мной навсегда — в последние дни он не отходил от моего дома, боясь пропустить момент. Когда мы снова сели в машины и тронулись с места, он побежал следом за нами изо всех силенок — казалось, что ветер гонит его вместе с облаками пыли, такой он был маленький — последняя искорка из моего очага. Он бежал за нами по проселочной дороге до самого шоссе, и я боялась, как бы он не выскочил за нами и на большую дорогу; тогда нам могло почудиться, что вся ферма разметана ветром, и только шелуху несет по земле. Но мальчик остановился на обочине — ведь он, какникак, оставался жителем фермы. Он стоял и смотрел нам вслед долго, пока я еще могла видеть его на повороте проселочной дороги.
По пути в Найроби мы видели на траве и на самой дороге саранчу, насекомых было довольно много, и несколько штук, шелестя крыльями, влетели в машину — должно быть, они снова нападут на эти места.
Много друзей пришли проводить меня на станцию. Там был Хью Мартин, грузный, невозмутимый, и когда он подошел попрощаться, я увидела доктора Панглосса с моей фермы, некий символ Африки, воплощение одиночества, и вместе с тем — воплощение героизма; он купил свое одиночество, отдав все свое достояние. Мы попрощались дружески: нам часто бывало весело вместе, и мы часто вели мудрые разговоры. Лорд Делами немного постарел, немного поседел, и волосы у него были короче, чем в тот раз, когда я пила у него чай в резервации масаи, в начале войны, когда я сопровождала обоз из фургонов запряженных волами — но он был так же изысканно любезен и внимателен, как тогда. Большинство живших в Найроби сомалийцев собралось на платформе. Торговец скотом, старый Абдулла, подошел ко мне и подарил серебряное кольцо с бирюзой — на счастье. Билеа, слуга Денниса, торжественно просил меня передать привет брату его господина в Англии, у которого он жил когда-то. Сомалийские женщины, как рассказал мне Фарах уже в поезде, приехали на станцию на рикшах, но, увидев такое множество мужчин-сомалийцев, оробели и отправились по домам.