Хиггинс поинтересовался, кто его родной человек.
— Господи, Хиггинс, — сказал я, — конечно, Люсенька Витович. Идем, идем! Не упрямься и не удивляйся. Есть на свете проницательные люди. Они посмотрят — и все поймут: у них зрение такое. Да перестань же упираться! Сосредоточься, потому что тебе тоже придется организовать одно дело для меня.
Я стал говорить Хиггинсу о том, что меня тревожило последнее время. Обо мне в классе распускают слухи, что я проныра, люблю «обстряпывать», «сварганивать» свои делишки. И кто больше всех об этом говорит? Света Подлубная. Мне Горбылевский донес. Этот услужливый человек обязательно сообщит, если о тебе какую-нибудь гадость скажут. Сразу же позвонит, до завтра не потерпит.
— Не думай, Хиггинс, — говорил я, — что я влюблен в Свету. Это еще требует проверки, и я при случае проверю, хотя это и дико — влюбляться в человека, который тебя поносит за глаза. Нет, дело не во влюбленности. Дело в другом: я терпеть не могу, когда обо мне какую-нибудь гадость думают. С меня хватит того, что рядом со мной сидит Шпарага и на каждом уроке думает обо мне такие гнусности, что во мне все закипает. И кончится тем, что я его побью, хотя бы мне еще один бойкот грозил. Но что Шпарага? У Шпараги деформированный череп. Ты заметил? Ему плохо в роддоме головку вылепили. Но ведь у Светы какая головка! Какие при этой головке глаза! Какие волосы! Разве мы можем, Хиггинс, допустить чтобы все это поганилось недостойными мыслями?! Тем более что думает она, а скверно живется от этих мыслей мне. Так зайди сегодня вечером к ней, Хиггинс, невзначай, узнать, что задано по физике, и расскажи ей о том, какие благородные мысли я перед тобой сегодня развивал. Они ведь тебя поразили, правда? Ведь тебе хочется рассказать об этом своей маме? Ведь расскажешь, не стерпишь? Так зачем тебе с мамой об этом говорить? Поговори со Светой. И не забудь ей раза три напомнить, что мысли эти — благородные.
Тут я чуть не уперся носом в двери парадного. Я понял, что все это время мой язык, как пропеллер, нес меня вперед, теперь он втащил меня в парадное, и мы оказались в школе Люсеньки Витович.
Я сказал Люсеньке, что привел ей завхоза — он все здесь оборудует, доску и прочее. Люсенька обрадовалась Хиггинсу. Они начали обсуждать, где достать доску. О человеке, который устроил их судьбу, они забыли. Я взял за руку Лидочку и ушел. Теперь у меня не было никаких сомнений, что я чище и выше других.
Я поглядывал на прохожих и прикидывал, кто из них может сравниться со мной. Большинство были никудышные люди: ненадежные, нерасторопные и сплетники порядочные. Мне попались две женщины, которые третью обсуждали: одна из них раза три повторила: «Уж я-то ее знаю!» Хотелось защитить ту, третью женщину от несправедливых наговоров. Попадались и люди, которые пытались быть хорошими и чистыми, — у них были особенные лица и голоса. Были даже и такие, что поглядывали на меня с пренебрежением: я, мол, чище и выше тебя. Я их быстро научился отличать от остальных. Одна такая женщина сказала кому-то в окне: «Здравствуй, милая! Несу тебе то, что обещала», — и посмотрела на меня: вот я какая! Эти люди меня ужасно раздражали: не знал, что у меня столько конкурентов. Один такой, пятиклашка из нашей школы, вел себя особенно нескромно: собрал малышей и рассказывал им сказку. Он только что не кричал: «Любуйтесь мной!» С этим конкурентом я решил разделаться. Я отвесил ему шелобана и сказал:
— Надо быть скромней!
— За что ты его? — спросила Лидочка.
— За хвастовство, — ответил я.
Я отвел Лидочку домой, вернулся на улицу и стал ждать новых поручений: пусть я сгорю в пламени, как тот мотылек, что тянулся к свету!
Сейчас же из окна второго этажа одна симпатичная женщина спросила:
— Быстроглазый, ты, наверно, можешь достать дрожжей?
— Конечно, — ответил я и пошел за дрожжами.
Я раздобыл их у своей довольно большой приятельницы, которая в столовой работает. Она с радостью мне их дала. Мы улыбаемся друг другу при встрече, и я как-то ездил для нее за лекарством в дальнюю аптеку.
— Не для себя, для людей стараюсь, — сказал я, когда брал дрожжи.