Я ждал, что дальше будет. У мамы Женечки Плотицына был сердитый вид. Неужели нажалуется, что я у ее сына деньги выманиваю?
— Вот это да! — сказала она. — Посылаешь ребенка в школу, думаешь, там все педагоги, а его плутишкой обзывают! Я бы не потерпела. Ты, Быстроглазый, деду скажи — он ей всыплет!
Подлизывается — значит, дело есть ко мне.
Дело оказалось важным: нужно было проследить, чтобы Женечка съедал на большой перемене пончик в нашей столовой, — он малокровный, аппетит у него плохой, но пончики он любит. Вот только Женечкина мама боялась, что он все деньги на марки станет тратить. Она против марок ничего не имеет, она довольна, потому что это положительные эмоции и развивает, но одними эмоциями жив не будешь. Она спросила, заметил ли я, что Женечка бледный. Я ответил:
— Конечно! Но про пончик, — добавил я, — ничего не знал — теперь учту, буду с Женечкой в столовку на большой перемене ходить.
Замечательный разговор получился! Жаль, человека с кинокамерой не было: можно было бы в кино показывать. Я Женечкину маму до двери проводил.
Когда я повернулся к маме Хиггинса, она улыбалась все той же загадочной улыбкой. Ничего я не мог понять. Давно уже пора было возмущаться. Тогда бы я нашел что ответить, сказал бы: «Что вы себе нервы треплете из-за пустяков. Позвоните родителям: пусть они занимаются моим воспитанием, а не сидят сложа руки. Сами собой дети не воспитываются». Но она сказала:
— Все, иди. Урок уже давно начался.
— А когда ж будем обсуждать случившееся? — спросил я. — Уж очень много фактов нарушения.
— Да что ты беспокоишься? — Она не то чтобы хихикнула, а вроде бы взлетел ее голос — то ли в горле запершило, то ли издевка прорвалась. Что ты на меня так смотришь? Иди. Я уже все решила. Мы вчера с папой твоим советовались. Вот еще с председателем совета отряда поговорю.
— Зря, — сказал я. — Лучше бы с дедом или с мамой: у папы и так много душевных огорчений.
— Из-за тебя?
— Да нет, — сказал я. — Никак не может привыкнуть, что на свете всякое случается. Наивный человек: возделывает свою душу. Если бы не это, то давно бы уже у нас была и тема защищена, и машина — точно вам говорю! Он же способный.
— Ты что, недоволен отцом?
— Да вы что? — сказал я. — Я его люблю! Просто говорю как есть. Машина ведь никому еще не помешала, правда?
Она рассердилась:
— Что ты тут об отце своем наговорил?! Эх ты! Да я его двадцать лет знаю! Если б у моего Сашки был такой отец, он бы счастлив был. Машина ему понадобилась…
Я понял: мама Хиггинса — та самая студентка, которая папе платок подбросила. Ишь как разволновалась — неравнодушна! Надо было второй платок подбросить или еще что-нибудь придумать. Действовать надо было, тогда бы сейчас не нервничала.
— Папа вам посоветовал сказать всю правду о моих поступках? — спросил я. — Так вы сейчас и скажите, я обдумаю. В классе нельзя. У нас такой народ… Только и ждут, чтоб человека обозвали.
Я ей рассказал, как Шпарагу в третьем классе учительница обозвала разиней, и с тех пор его редко по-другому окликают. Уж очень я боялся, что она допустит педагогический просчет.
— Так вы мне не поможете. — Я решил напомнить, что она мне только помогает работать над собой, главное же делаю я. — Можете душевную травму нанести, учтите.
— Помогу, Дербервиль, — сказала она. — Увидишь, у нас все получится.
Тут уж она не улыбалась, смотрела мне прямо в глаза и рукой сделала нетерпеливый жест: иди же! Я ушел.
Нехорошие предчувствия меня одолевали. Я не сомневался, что папа посоветовал маме Хиггинса сказать в классе всю правду обо мне. Что поделаешь? Помешан он на правде. Вообще-то и я против правды ничего не имею, но нельзя же ее всюду совать: иногда малюсенькая неправда гораздо выгоднее большущей правды. Взять хотя бы мой второй дневник. Такое пустячное изобретение, неправдочка с комара, а приносит мне в год — я подсчитал на калькуляторе — большущие деньги. Я качал головой: правда что хочет, то и делает с моим отцом, вот заставляет сына на позор выставлять. Я тогда еще не знал, что правда до того поработила папу, что вмешивается в наши семейные дела и даже занимается нашей темой.