— Ну, в какие игры вы играли? — встречала нас с прогулки в городской сад Анастасия Фёдоровна.
— Ни в какие. Сегодня мы просто наблюдали природу, — докладывали мы.
— Странно — и в прошлый раз вы просто наблюдали природу и, насколько я помню, в позапрошлый тоже, — сердито говорила Анастасия Фёдоровна.
— Природа для того и существует, чтобы любоваться ею вечно, — отвечала ей Антонина Петровна.
— Тётя Фрося, а чего это она всё как сонная ходила? — спросил Петенька.
— Уснёшь тут, небось, когда на её руках двое деток от голоду померли. Да и с третьей-то неизвестно, как потом дело обернулось. Вскорости после войны уехала она с дочкой назад в Ленинград, и ничего больше про них мы не слышали.
У меня сохранилось одно яркое воспоминание, связанное с Антониной Петровной. Были мы с ней как-то на своей любимой прогулке в городском саду. Долго были. Пришло время полдника. Булочки Антонина Петровна принесла в перекинутом через плечо мешке. Был среди нас мальчишка, прозванный нами "Чудичко на блюдечке". И уж такое это было несуразное создание! Косноязычный, картавый, неповоротливый. И везде-то он был последним. Впрочем, Чудичко никогда и не старался опередить кого-нибудь хоть в чём-то. Последнее место всегда законно принадлежало ему. И в тот раз он, как обычно, замыкал очередь за булочками. Не знаю уж, или просчитались, когда складывали их, или на прогулку нас пошло больше, чем предполагалось, только остался наш "Чудичко на блюдечке" ни с чем. Антонина Петровна даже вывернула мешок наизнанку — нет булочки.
— Дети, — обратилась она к нам серьёзно, как к взрослым, — вот Вене не хватило булочки. Что будем делать?
Она спросила и отвернулась, чтобы не видеть, как её Майка, давясь, спешно запихивала свою булку целиком в рот. Чудичко не плакал, не кричал, не топал ногами. Он стоял, отвесив челюсть и жалобно сморщив нос. Внутри у меня что-то шевельнулось, защемило, я испугалась, что он сейчас заплачет, и совсем было решила отдать ему свою булочку, но была та такой мягкой, пахучей и аппетитной, что душа моя разрывалась надвое. Пока я терзалась, из-за моей спины шагнул вперёд маленький, вечно сопливый Толян, разломил свою булку пополам и протянул половинку обделённому. И здесь Антонина Петровна удивила нас. Всегда непробиваемо-невозмутимая, она подняла Толяна на руки, расцеловала и — заплакала. Я помню, как меня ожгла обида, что не мне пришло на ум такое простое и такое мудрое решение, что не меня поцеловала воспитательница и не мне улыбнулся сквозь слёзы "Чудичко на блюдечке". С тех пор я боюсь опоздать со своей помощью…
Заговорили о нашей заведующей — Анне Васильевне. Я вспомнила бледную строгую женщину, постоянно кашлявшую в прижатый ко рту платок. Жила она в красивом флигеле во дворе сада. Но, кажется, туда и не ходила. Садик наш был круглосуточным. Воспитатели и няни работали посменно, а Анна Васильевна — бессменно, подменяя невышедших: заболевших, получивших похоронки, сидящих дома с собственным больным дитём. Потом её в садике не стало. Мы видели, что она целыми днями сидела на крылечке своего флигелька, закутавшись в шаль и глядя в одну точку. А однажды у флигеля собралось много народу, там играла музыка, туда ушли все наши воспитатели и няни. С нами осталась одна только тётя Фрося, которая, не скрываясь, плакала, оборотясь лицом к окну. С того дня мы ни разу больше не видели Анну Васильевну.
— Аннушка ведь фронтовичка была, — пояснила нам тётя Фрося. — На войне где-то в болотах остудилась, оттуда с туберкулёзом пришла. Сначала в закрытой форме был, думали — вылечится. Да к лечению ведь питание ещё надо. Другой бы — рвач какой — на её месте как сыр в масле катался. А она, голубушка, за всё время и хлебной крошки лишней не съела. Уж я вот — живой свидетель. А потом, как открытая форма стала, сама от детей ушла, чтоб не заразить. Да вскорости и померла. Всё как есть детсаду отписала — и дом свой, и мебель, и книги.
И правда, мы вспомнили, как через некоторое время в свежепобеленный и заново окрашенный флигель переезжала детсадовская младшая группа.
— Это вот — тоже от неё, — показала тётя Фрося на огромный фикус в углу зала.