— К чему мне твои гаммы? — недоумевала дочь. — Я и без них что угодно сыграю.
Она действительно мгновенно подбирала и тут же играла любую мелодию.
— Это шарлатанство, а не музыка! — горячилась Екатерина Михайловна.
— Ищи Моцарта на стороне, — спокойно отвечала Ирина и углублялась в свои медицинские учебники.
И мать искала. Дом всегда наводняла ребятня: бывшие, нынешние и будущие её ученики. Екатерина Михайловна набрасывалась на каждый вновь отысканный ею талант столь жадно и вдохновенно, что её натиска почти никто не выдерживал. Те, кто не проходили по конкурсу в моцарты, не изгонялись, а оставлялись в этом доме на правах то ли друзей, то ли родственников. Там всегда кто-то разучивал гаммы и этюды, кто-то зубрил уроки, кто-то спал. Иногда все вместе играли, и тогда начинались такие прятки, догоняшки или "третий лишний", что прибегали соседи. Здесь можно было что угодно. Нельзя было только без спросу брать с полок книги.
Я не знаю, где и кем работал Николай Иванович. Но умел он буквально всё. Екатерину Михайловну я помню только у рояля с очередным учеником. А Николай Иванович делал тысячи дел. Он ходил на рынок, в магазин, готовил. Помимо этого настраивал рояль и, наверное, все имеющиеся в городе пианино. Помогал Ирининым друзьям делать чертежи, перешивал брюки, ловко выстругивал ложки. Варил суп из крапивы, а варенье из щавеля с сахарином. Лечил всех от всего. Когда у меня после очередного приступа малярии губы и подбородок превратились в сплошную коросту, Николай Иванович, поворчав, почему я не пришла раньше, принялся меня поить каким-то зельем и чем-то мазать. Через пару дней я уже была как огурчик. На рояле Николай Иванович прекрасно играл две вещи: "Чижик-пыжик" и "Собачий вальс". С его лёгкой руки только эти два бессмертных произведения я играю и сегодня…
Лет пять назад провожала я в последний путь своего коллегу. После горьких минут прощания пошла побродить по кладбищу. Среди частокола крестов и памятников возвышался огромный, как для распятия, крест. Мощный, из нетемнеющего дерева, обмытый недавним дождём, он глядел на унылый кладбищенский мир вызывающе-весело. Я подошла и прочитала: "Немцева Екатерина Михайловна". Увидев рядом под развесистой берёзой такой же гигантский крест, я уже знала, какую там увижу надпись, и не ошиблась: "Немцев Николай Иванович". На обоих крестах после чёрточки, вмещающей всю человеческую жизнь, стоял один и тот же год. Разными были только месяцы. Первой ушла Екатерина Михайловна. Николай Иванович, не умея вынести разлуки, поспешил за нею…
Я очнулась, ещё раз оглядела рояль, прислушалась, не скажет ли он чего. Рояль молчал. Подошла к друзьям и поняла, что за своими личными воспоминаниями упустила многое из наших общих. Сейчас говорили о другой воспитательнице — Антонине Петровне. Напарница Анастасии Фёдоровны, она была не в пример той тихой, незаметной. Играть с нами, развлекать нас явно не умела. Мы знали, что Антонина Петровна со своей дочкой Майкой приехали в наш город из Ленинграда. Слышали мы и то, что они там страшно голодали. Но нам, детсадовцам далёкого тылового городка, детям военнослужащих, евшим в войну не шикарно, однако настоящего голода не познавшим, ленинградская блокада тогда была понятна не особенно. Мы дивились на Майку — на её непомерную, будто налитую водой толщину и беспредельный аппетит. Есть она хотела всегда и могла съесть сколько угодно. Мы должны были ходить за ней всюду и следить, чтобы она не ела чего не положено. Майка пихала в рот листья, цветы, отвалившиеся от стен куски извести, древесные уголья из печки, найденные на улице окурки. Однажды мы прихватили её на том, что она доедала пойманную панамкой бабочку. С ней было совсем не интересно, потому что играла она только в еду.
И с Антониной Петровной было ни капельки не интересно. Если она не уткнётся в книгу (а читала она за столом, на прогулке, во время дежурства ночью), то ещё хуже — уставится в одну точку и вроде спит с открытыми глазами. С Анастасией Фёдоровной они явно не ладили. Это не ускользнуло даже от нас. Теперь-то я понимаю: сама энергия, задор и выдумка — Анастасия Фёдоровна никак не могла примириться с таким безразличием к работе да и вообще к жизни.