До постели Людмила Павловна добиралась измученной, но и спать спокойно не могла — тревожно прислушивалась к дыханию матери, часто вскакивая к ней, как к малому ребенку.
Иногда Аграфена Ниловна путала себя со своей родной сестрой Дарьей, которая умерла несколько лет назад, а до этого каждый год приезжала из деревни хлопотать о пенсии за своих сыновей. Ходила по всяким учреждениям с ворохом бумаг, но всегда ей не хватало еще одной какой-то, самой важной бумаги, и она приезжала с такой бумагой на следующий год, но снова эта бумага оказывалась не самой главной, нужна была еще более главная. Так и не выхлопотала тетя Даша пенсии. Сложность ее дела заключалась в том, что немцы, хозяйничавшие в деревне три военных года, назначили двух ее мальчишек-сыновей полицейскими, а через несколько месяцев повесили. Люди, разбиравшие вопрос о пенсии, никак не могли решить, кто же ее сыновья — пособники фашистских оккупантов или партизаны.
Обивая пороги учреждений, тетя Даша таскала с собой племянницу Людочку, поскольку маленькую девочку не с кем было оставить дома — мать работала, отец работал. Бродя по кабинетам, тетя Даша всюду привычно рассказывала то, что Людочка запомнила на всю жизнь:
— Жду я парнишков своих обедать, а их нетути, не идут. Мороз на дворе лютый, воробьишки с проводов падают — мерзнут. Махонькие — жалко. Подобрала одного, в ладонях держу, ртом дышу, отогреваю, не оживает. Ах, какая жалость, птаха такая малая, лапки — ниточки. А мальчишечков моих все нету. Уже вечер — нету. Ночь опустилась — нету. Обед в печи перемлел, огонь погас, а в трубе отчего-то гудит. Никогда не гудело, а тут гудит: у-уу. Страшно, не сказать. Не сплю, лежу, как шум какой во дворе, бегу к двери — никого. А утречком, уже днем, соседка Настасья вернулась из райцентра. Немцы гоняли дрова заготавливать. И говорит: «Не жди, дескать, Дашка, сыночков-мальчишечек, на площади в райцентре они висят, обои красуются». — «Как это висят?» — «Обыкновенно. Беги к ним, опоздаешь, снимут, не увидишь». Ну я и побежала. До самого вечера бежала, валенок с ноги чего-то всю дорогу сваливался. Бегу, а он застрянет в снегу и хоп с ноги — хоть плачь. В сумерки уже добралась. И впрямь на площади висят мои мальчишечки, рядышком, мерзлые, как колоды, стукаются друг о дружку на ветру, и эдак, как деревяшки — бум, бум, — такой звук…
Теперь эту историю почти слово в слово рассказывала Аграфена Ниловна, когда все чаще и чаще путала себя с умершей давным-давно родной сестрой. Рассказывала так же тихо, без слез, обыденно, как рассказывала тетя Даша, и оттого страшно до ужаса: висят мои мальчишечки, как деревяшки мерзлые, стукаются друг о друга — бум, бум.
— Пойду, — говорила Аграфена Ниловна, — погляжу на них еще раз.
И одевалась и шла на улицу, но, выйдя на лестницу, забывала, куда шла, или возвращалась тут же домой, или спускалась во двор и сидела на скамеечке возле подъезда. Далеко никогда не уходила, боялась шумной улицы, и потому Людмила Павловна не волновалась, что мама потеряется, выйдя из дому.
Людмила Павловна опасалась другого: возвращаясь с работы, она всегда цепенела от мысли, что, открыв дверь квартиры, не найдет мать живой. Страх потерять единственное родное существо неотступно преследовал ее последнее время. И потому всякий раз, услышав ее дыхание, она радостно восклицала:
— Это я, мамочка!
И бежала к ней, ласкаясь, целуя, не слушая ее ворчания, — Аграфена Ниловна постоянно была недовольна чем-либо.
Сегодня мама тихо, спокойно спала. Людмила Павловна облегченно вздохнула и на цыпочках пошла на кухню готовить ужин.
Сергей Григорьевич, выйдя из кабинета и сказав Людмиле Павловне «Всего доброго!», хотел вызвать лифт, но раздумал и стал спускаться по лестнице.
Он знал, что сотрудники его недолюбливают. Почему? Разве он несправедлив, требуя от людей дисциплины и исполнения долга?
«Долг — что это такое? — подумал Сергей Григорьевич и даже растерялся от этой мысли. — У людей нет иного долга, как долг перед собственной совестью».
Он так подымал и удивился: откуда такая нелепица пришла в голову? И совесть, и долг — не абстрактные понятия. Людей миллионы, у каждого своя совесть, а долг у всех один. Все мы служим одному делу, и именно это дело — наша совесть.