Думаю, мать считала, что, насильно выдав меня замуж, она покончит с моим упрямством. Но для меня все изменилось после происшедшего в Пакистане — с того дня, как я осознала, что замужем, и после того как вернулась к матери, а та отослала меня обратно. Именно тогда я поняла, что мать никогда не станет обо мне заботиться и мне придется делать это самой. Поэтому, когда мы вернулись в Глазго, не мать изменилась, но я стала другой. Однако она не знала, что ее план не сработал; она считала, что по-прежнему может указывать мне, точно так же как и всем остальным. Мать постоянно звонила в Пакистан, давая указания семье Афзала, угрожая, что, если они не сделают, как она хочет, она разорвет наш брак. Она пыталась все и всегда держать под контролем. Афзал, конечно, не мог официально переехать в Шотландию, пока я не достигну совершеннолетия, и мать использовала это обстоятельство как инструмент для достижения собственных целей.
Афзал прислал мне письмо, в котором говорилось, как сильно он меня любит и как ему не терпится приехать в Шотландию, но не было ни слова о моей беременности, самочувствии или о чем-нибудь таком. Иногда я думала о нем: думала о том, что он со мной делал, и я прощала ему это. Я представляла, как он приедет сюда и будет заботиться обо мне и ребенке, надеялась, что он появится через пару месяцев, до рождения ребенка, но этого не произошло. Мать сказала:
— Он мог бы и переслать тебе что-нибудь с этой запиской.
Я не понимала, о чем она говорит. Что мне мог переслать Афзал? Потом мать порвала письмо. Возможно, потому что я еще не достигла совершеннолетия, но, скорее всего, оттого что хотела меня контролировать. Я была всего лишь инструментом для осуществления ее планов: мать использовала меня, когда ей это было удобно, и не обращала на меня внимания, когда я была ей не нужна. Ей никогда не приходили в голову вопросы наподобие «правильно ли будет так поступить по отношению к Сэм?». Она всегда считала, что, если что-то хорошо для нее, для меня это правильно.
В Глазго ей, похоже, было хорошо. Она часто ходила в гости — к тетушке Фатиме и к другим — и вела более активную общественную жизнь, чем в Уолсолле. Она стала посещать молитвенные собрания и таким образом нашла четверых или пятерых подруг, которые ходили к ней в гости и приглашали ее к себе. Раньше она никогда не проявляла интереса к подобным вещам, даже в Пакистане. Нас с Меной это не затрагивало. Нам приходилось посещать вместе с матерью особо важные молитвенные собрания, но такое случалось всего пару раз в год, поэтому нас не слишком отягощало. Мать стала демонстрировать весьма рьяное отношение к религии, хотя дома вела себя не как человек религиозный. Нам казалось, что мать ходит на встречи только потому, что их посещает тетушка Фатима, и потому, что там собирается круг ее друзей. Поскольку в Уолсолле у матери не было столько подруг и здесь, в Глазго, она казалась гораздо счастливее, мы не возражали.
Дом Тары находился в десяти минутах ходьбы от нашего, но создавалось ощущение, что она вообще никуда не переезжала, потому что большую часть времени проводила у нас. Мать, Ханиф и Тара часто сидели в гостиной и обсуждали события в Пакистане, а потом Тара жаловалась на мужа и спрашивала, что делать, чтобы он не являлся домой пьяным. Мать говорила:
— Выгони его из дому, проучи его.
Как и моего отца, моего зятя часто выгоняли из дому.
Через три месяца после возвращения из Пакистана мать сказала, что мне нужно сходить к врачу. Я, как всегда, не могла спросить почему — я никогда не выказывала сомнения по поводу слов матери, но теперь я уже не доверяла ей, — однако догадывалась, что она хочет проверить, беременна я или нет. А что, если нет? Она снова отошлет меня в Пакистан?
В приемной врача мать сказала мне:
— Когда будем у доктора и он спросит о ребенке, предоставь все объяснения мне.
Доктор Уолтерс, наш терапевт с тех пор, как мы переехали в Глазго, был человеком пожилым. Когда он закончил осмотр и обратился ко мне, голос его звучал по-доброму:
— Что ты будешь делать? Ты сможешь ухаживать за ребенком? Ты ведь сама еще ребенок!