Процесс - страница 120
Остановимся теперь на некоторых интерпретациях содержания романа, представляющих особый интерес.
Одним из первых на публикацию «Процесса» откликнулся Герман Гессе в 1925 году: «…редкостная, захватывающая, дарящая радость книга». В ней, по его словам, «возникает жуткая, напоминающая отражение в вогнутом зеркале мнимая реальность. Поначалу она действует, как ужасный сон, подавляя и устрашая, пока читатель не постигнет тайного смысла этого сочинения… Смысл его поэзии… — не в искусстве исполнения, а в религиозном чувстве. …Ибо речь здесь не о том или ином отдельном прегрешении, из-за которого обвиняемый оказывается перед судом, а об извечной греховности всякой жизни, что искупить невозможно».[118]
В 1935 году, когда «Процесс» вышел вторым изданием, Гессе писал: «Основная проблема Кафки — отчаянное одиночество человека, конфликт между глубоким, страстным желанием понять смысл жизни и сомнительностью любой попытки наделить ее таковым — исследована в этом великолепном, увлекательном романе с проницательностью, от которой приходишь в отчаяние, это устрашающее и почти жестокое произведение. Но в гнетущем, по сути дела, лишающем надежд романе каждая деталь несет в себе столько красоты, столько нежности и тонких наблюдений, дышит такой любовью и выполнена с таким искусством, что злые чары обращаются в благие, неизбывная трагедия бессмысленности существования оказывается проникнутой предчувствием благости и внушает мысли не кощунственные, а смиренные».[119] Разумеется, в восприятии Гессе отразился и опыт его собственных духовных исканий.
Совершенно иное впечатление произвел роман на Георгия Адамовича (не будем забывать, что их отклики разделяют несколько десятилетий); в предисловии к упоминавшемуся туринскому изданию «Процесса» он пишет: «В чем заключается содержание „Процесса“, да впрочем и всех других повестей и рассказов Кафки, если отделить их сущность от фабулы, от бесчисленных, зорко подмеченных, отчетливо и кропотливо обрисованных бытовых мелочей? В нескольких словах это содержание можно бы определить так: человек есть раб, а кто или что над ним безраздельно властвует, неизвестно никому. С человеком может произойти все, решительно все, без того, чтобы кто-либо оказался в состоянии оправдать или хотя бы только мотивировать происшедшее. Борьба бесполезна, бессмысленна, призрачна: бороться не с кем и не с чем, пустая трата сил ни к чему не приведет, и Иосиф К., ищущий опоры, помощи, совета, суетится и мечется именно бессмысленно. Кто превратил его из свободного, преуспевающего по службе человека в затравленное, ошеломленное существо? Иосиф К. этого не знает. Кафка этого не объясняет. „Закон“, говорит он. Но это Закон с прописной буквы, не подлежащий отмене или пересмотру, очевидно возникающий вместе с возникновением мира. В мире, может быть, и есть порядок, но это порядок нам непонятный и к нашей участи безразличный».[120]
Мысль о том, что в «Процессе» воплощено представление об абсурдности человеческого существования в чуждом ему мире, высказал Альбер Камю в работе «Надежда и абсурд в творчестве Франца Кафки», опубликованной в 1948 году в качестве приложения к «Мифу о Сизифе». Но Камю говорит и о том, какими средствами это сделано. «Вполне понятно, что в „Процессе“ речь идет о человеческом уделе. Это несомненно, но в то же время все и проще, и сложнее. Я хочу сказать, что у романа особый, глубоко личный смысл. В известной мере он говорит от первого лица, словно исповедуется. Он живет, и он осужден. Он осознает это на первых страницах романа, действие которого развертывается в этом мире, и даже, пытаясь избегнуть кары, не удивляется ей. Удивительней всего то, что он вообще ничему не удивляется. По этим противоречиям узнаются черты абсурдного романа. Трагедия уже перенесена в конкретное. Эта проекция осуществляется при помощи постоянно возобновляющихся парадоксов, позволяющих выразить пустоту посредством цвета и дающих повседневным жестам возможность претворения вечных устремлений».[121]
Указания на символический характер произведений Кафки и сближение изображаемых им картин с картинами сновидений стали уже обидим местом кафковедения. Тем не менее у Теодора Адорно свой взгляд на этот счет (как, впрочем, и почти на все остальное): «Вообще, если эстетическое понятие символа (с которым далеко не все в порядке) должно означать нечто существенное, то лишь то, что отдельные моменты художественного произведения выводят к тому, что выше их: они сливаются в некую „тотальность“, безобрывно перетекающую в смысл. Но менее всего это подходит к Кафке.