Узники возлагали большие надежды на открывавшееся 6 января Учредительное собрание, однако в это время политическая ситуация в стране резко изменилась — Учредительное собрание было разогнано знаменитой фразой «Караул устал!», произошло беззаконное, без суда и следствия убийство министров Временного правительства Кокошкина и Шингарева, и трагическая судьба двух высокопоставленных чиновников вполне могла ожидать всех содержащихся в тюрьмах, ощущавших себя заложниками арестантов.
Освободили гражданина Пришвина 17 января, а ровно через два дня в левоэсерской газете «Знамя труда» разорвалась, как бомба, знаменитая статья Александра Блока «Интеллигенция и революция».
Блока Пришвин не просто уважал, но в отличие от всех без исключения декадентов отзывался о нем почти неизменно высоко. Посетив в 1915 году салон Сологуба, где бурно обсуждался еврейский вопрос, Михаил Михайлович дал убийственную характеристику всем собравшимся за исключением Александра Александровича:
«Салон Сологуба: величайшая пошлость самоговорящая, резонирующая, всегда логичная мертвая маска… пользование… поиски популярности… (Горький, Разумник и неубранная голая баба).
Бунин — вид, манеры провинциального чиновника, подражающего петербуржцу-чиновнику (какой-то пошиб).
Карташов все утопает и утопает в своем праведном чувстве.
Философов занимается фуфайками. Блок — всегда благороден».
Блок же относился к более старшему по возрасту и настолько же младшему по литературному опыту собрату прохладнее. Еще в 1910 году, размышляя о планах на лето, он отмечал в записной книжке:
«Поехать можно в Царицын на Волге — к Ионе Брихничеву. В Олонецкую губернию к Клюеву. С Пришвиным — поваландаться? К сектантам — в Россию».
А в 1915 году после посещения издательства «Сирин» Александр Александрович высказался о встретившемся ему Пришвине и того хлеще:
«Опять Пришва помешала говорить…»
Тем не менее поэт с прозаиком были, что называется, в одном стане, но, когда революция размела Блока с другими членами бывшего РФО по разным углам политического ринга, Пришвин примкнул к правому большинству. И дело тут было не в большинстве, а в собственной позиции Михаила Михайловича. Ни холодное лето семнадцатого года в деревне, ни две недели тюремного заключения в январе восемнадцатого не прошли бесследно, демократических иллюзий боле не осталось, и Пришвин не сдержался да и высказал все, что о Блоке и о его образе мыслей думает, используя свой излюбленный и хорошо знакомый адресату образ кипящего чана:
«С чувством кающегося барина подходит на самый край этого чана Александр Блок и приглашает нас, интеллигентов, слушать музыку революции, потому что нам терять нечего: мы самые настоящие пролетарии.
Как можно сказать так легкомысленно, разве не видит Блок, что для слияния с тем, что он называет „пролетарием“, нужно последнее отдать, наше слово, чего мы не можем отдать и не в нашей это власти. (…)
О деревенских вековухах так говорят: не выходит замуж, потому что засмыслилась и все не может ни на ком остановиться, ко всем льнет, и все ей немилы — засмыслилась.
Это грубо, но нужно сказать: наш любимый поэт Александр Блок, как вековуха, засмыслился. Ну разве можно так легко теперь говорить о войне, о родине, как будто вся наша русская жизнь от колыбели и до революции была одной скукой.
И кто говорит? О войне — земгусар, о революции — большевик из „Балаганчика“.
Так может говорить дурной иностранец, но не русский и не тот Светлый иностранец, который, верно, скоро придет.
Мы в одно время с Блоком когда-то подходили к хлыстам, я — как любопытный, он — как скучающий.
Хлысты говорили:
— Наш чан кипит, бросьтесь в наш чан, умрите и воскресните вождем.
Ответа не было из чана. И так же не будет ему ответа из нынешнего революционного чана, потому что там варится Бессловесное.
Эта видимость Бессловесного теперь танцует, и под этим вся беда наша русская, какой Блок не знает, не испытал. В конце концов, на большом Суде простится Бессловесное, оно очистится и предстанет в чистых ризах своей родины, но у тех, кто владеет словом, — спросят ответ огненный, и слово скучающего барина там не примется».