«Осенние листья осыпались, так и старики осыпались не от вражеских пуль, а от странного невидимого грядущего нового мира».
На похороны матери он не успел — был в Петербурге, но очень часто она приходила к нему во сне, и он разговаривал с умершей, более близкого человека у него не было, тем более что с женой отношения складывались все хуже и хуже.
«Жизнь трещит по швам. Что бы ни было, надо терпеть до устройства хутора. Устрою, а потом, может быть, и прощусь. Пусть живут, а я отправлюсь странствовать».
Но странная штука, в то время как другой человек давно бы развелся или ушел из дома, несмотря на частые жалобы на свою жену и упоминания о тяжких семейных сценах, проносящихся, словно ураганы в пустыне, ни тогда, ни еще два десятка лет после этого Пришвин не был готов к окончательному разрыву с Ефросиньей Павловной:
(«Когда дело доходит до разрыва, то мне кажется, всякая моя жизнь оканчивается»),
— напротив, они уехали под Елец, поселились на хуторе и стали строить дом.
Дальнейшая история взаимоотношений Пришвина и его супруги видится довольно смутно, но известно, что вскоре после революции они официально скрепили свой брак. На вопрос — зачем, если отношения между ними были так плохи и от совместной жизни страдали оба, ответ дан не в прямой авторской записи, а в сновидении:
«Снилась женщина красивая, и будто бы я сговорился с ней отправиться вместе в Хрущево и там повенчаться. Мы переходим с ней большое поле ржи, я впереди, а она все отстает, отстает, и так оказывается, что она не согласна, что она мне не пара: стара и происхождение мещанское, свояченица Елецкого трактирщика. Я и сам хорошо понимаю это, вижу, под шеей у нее висят уже складки — на пятый десяток идет, но все-таки я ее уговариваю, и зачем это мне нужно? и все дальнейшее получается как свободная необходимость совершить нелепо невозможное».
Быть может, Пришвин просто последовал Толстому, учившему, что если сошелся с женщиной — с ней всю жизнь и живи, или же этим браком хотел узаконить свое отцовство ради детей, но, размышляя о своем великом соседе и его супружестве, позднее заключил:
«Толстой все сделал для удовлетворения женщины, но в конце концов не удовлетворил же ее, тут путь: или побить, или бросить».
Первое было для Пришвина невозможно, а что касается второго, то оно произошло очень и очень нескоро…
Исчезновение Пришвина из Петербурга накануне революции, его уход под Елец вызвали недоумение Горького, взявшего Пришвина под свою опеку после «Черного араба» и выпустившего в «Знании» три тома его сочинений: «Ваше пребывание на хуторе какое отношение имеет к литературе?» — спрашивал Алексей Максимович.
Ответ опять-таки в Дневнике писателя следует сразу за этим вопросом, и ответ чисто пришвинский, где личное связано с общественным, мифическое с реальным, физическое с духовным, все вокруг вовлечено в орбиту его жизни, в автобиографическое пространство, и главным для писателя стала родная земля, дающая силы превозмочь настоящие и грядущие испытания:
«Луна где-то за домом, и, кажется, ночь, но звезда утренняя перед домом горит полно в рождении утра. Так, неоткрытым, неузнанным остается для меня лицо моей родины. Несчастной любовью люблю я свою родину, и ни да, ни нет я от нее всю жизнь не слышу, имея всю жизнь перед глазами какое-то чудище, разделяющее меня с Родиной. Чудище, пожирающее нас, теперь живет где-то близко от нас, и я видел вчера, в день призыва, как ворчливая, негодующая толпа оборвышей поглощалась им, и они, как завороженные змеем, все шли, шли, валили, исчезая в воротах заплеванного, зассанного здания. А может быть, это весна? самая первая весна и грязь эта и оплеванная родина — все это, как навоз и грязь, ранней весной выступающая всем напоказ?»