Нерожденный в конвульсиях отбросил нас, раскидал соль, зерно, клочья мешковины, дергаясь и уменьшаясь. Я лежал, кровь лилась из темной дыры, которую он во мне проделал. Снорри снова поднялся, хоть и с трудом, шатаясь, и поволок топор в сторону врага.
К тому моменту как норсиец пересек помещение, в куче старых костей и сброшенной почерневшей кожи осталось лишь что-то небольшое и красное. Оно было похоже на младенца. И, упав перед ним на колени, Снорри согнулся вдвое и заплакал так, словно его сердце было разбито.
— Мы в заднице.
Я поднял руку, чтобы стереть кровь с губ. Рука была словно чужая, очень тяжелая. Слишком много крови. Я, наверное, прикусил себе язык.
— Ну да.
Снорри лежал на спине, мешки вокруг него были в красных пятнах. Нога как-то неловко подогнулась, но даже если она его и правда беспокоила, у него не было сил выпрямить ее. Таким он меня откровенно беспокоил — он больше не сражался. Снорри никогда не сдавался — особенно теперь, когда его жена и сын были так близко. Я снова посмотрел на него — лежащего в крови, побежденного. И все понял.
— Расскажи мне. — Я лежал на таких же кровавых мешках, как и он. Мы скоро истечем кровью, оба. Я хотел знать, было ли все это хоть когда-то спасательной миссией, можно ли вообще было спасти его жену и ребенка? — Расскажи все.
Снорри сплюнул кровь и выпустил топор.
— Сломай-Весло сказал мне там, в зале, и сказал бы еще раньше, когда я был в плену. Он велел мне не спрашивать в тот день, когда они схватили меня, — и испугал… Мне не хватило мужества. И я не спросил, а он промолчал. — Снорри медленно вдохнул, у него была раздроблена скула, так что виднелись обломки кости. — Но в зале, когда мной овладела Аслауг и я выдавил ему глаза, я спросил еще раз. И на этот раз он ответил. — Снорри судорожно вздохнул, и у меня онемело лицо, защипало скулы, в глазах стало горячо и мокро. — Эгиля и других детей они отдали некромантам. Жизни детей можно скормить нерожденным и нежити — тоже та еще мерзость. — Еще один вздох. — Женщин убили, и их трупы подняли, чтобы копать лед. Только Фрейю и некоторых других пощадили.
— Почему?
Может статься, в конечном счете я не хотел знать. Моя жизнь вытекала на пол красной лужей. Яркие воспоминания, дни праздности, моменты счастья. Лучше провести оставшееся мне время в таком окружении. Но Снорри нужно было рассказать мне, а я должен был дать ему такую возможность.
Умирать оказалось не так страшно, как я представлял. Я так долго боялся, пережил столько смертей в своем воображении, но вот здесь я лежал, близкий к концу, почти спокойно. Да, было больно, но рядом лежал друг, и меня действительно охватило какое-то спокойствие.
— Почему? — снова спросил я.
— Я тебе не сказал. — Снорри вздрогнул, как от внезапной боли. — Я не мог. Это не было ложью. Я просто не мог произнести слова… такие… если ты…
— Я понимаю.
И я правда понимал. Некоторые истины невозможно произнести вслух. Некоторые истины зазубрены, и каждое слово рвет нутро, если заставить их сорваться с губ.
— Она… Фрейя, моя жена… — Снорри сделал вдох. — Фрейя была беременна. Она носила нашего ребенка. Вот почему они не убили ее. Чтобы сотворить нерожденного. Она умерла, когда дитя вырезали из ее чрева.
Дыхание вырвалось из него алыми брызгами, боль выходила короткими влажными вздохами, какие не дают нам, мужчинам, плакать, словно дети.
— Беременна?
Все это время он ни о чем таком не упоминал. Наше долгое путешествие было безнадежной гонкой против обреченности этого ребенка. Слеза скатилась по моей щеке, горячая, тягучая, остывая в морозном воздухе.
— Я только что убил своего сына.
Снорри закрыл глаза.
Я повернул голову и снова увидел плод, скорчившийся среди остатков тела, выстроенного нерожденным, — его центр, силу, столь дурно использованную и исчерпанную ужасом, который и не жил никогда.
— Твой сын…
Я не спрашивал, откуда он знает. Возможно, узы, связывавшие их, дали нерожденному возможность читать его мысли и привели сюда, в эту комнату, где он и ждал нас. Но у меня не было слов. Я сказал лишь одно, самое короткое, то, которое должен был чаще использовать в своей короткой бестолковой жизни: