3. Украинский «Буревестник»
Необычно хорош был октябрь 1911 года. Вернулось лето, «бабье лето», с ласковым солнцем и благодатным теплом.
Но об осени, о неминуемой поре увядания, всеми цветами радуги возвещали густые леса и перелески, рощи и кустарники, со всех сторон окружавшие тихий Чернигов.
Склоны Болдиной горы давно уже вырядились в пестрый праздничный убор, отмеченный легким золотом пирамидальных тополей и тяжелой багрово-рыжей медью красного дуба. В эту яркую палитру вкраплялись лимонные тона акаций, густая охра вязов, бураковые отливы дикой груши, кумач осин, оранжево-шафранная раскраска боярышника и табачные оттенки татарского клена.
Мягкий октябрьский закат обволакивал мерцающим сиянием тонкие березы – чудесные шандалы из чеканного серебра, щедро увешанные золотыми жетонами.
Скромная усадьба, приютившаяся на тенистой улице сонного городка – Северянской, позолоченная лучами заходящего солнца, оглашалась радостным визгом детворы.
Но вот скрипнула калитка – вернулся с Болдиной горы хозяин. Прежде чем вступить во двор, оглянулся, снял шляпу. Вдали, как обычно, маячил спутник, полицейский агент – «топтун», не спускавший всевидящих глаз с «опасного сочинителя».
Угрюмое лицо Михаила Михайловича, еще издали услышавшего детские голоса, вмиг посветлело. Писатель любил всех этих и крикливых, и застенчивых, и боязливых, и порывистых малышей, приходивших к его детям. Он на них смотрел как на самое счастливое поколение, которому дано будет совершить все не совершенное доныне.
А молодежь, заприметив отца, с радостным криком «тат-ко!» кинулась ему навстречу. Опередил всех самый младший, недавно вернувшийся с отцом из Крыма болезненного вида Роман.[3] Взял из рук отца светлую шляпу и инкрустированную серебром палку – память Капри.
Поднявшись на широкую веранду, густо обвитую диким виноградом, Михаил Михайлович расстегнул верхнюю пуговицу серого пальто-реглана.
Усевшись в плетеное кресло, носовым платком он вытер вспотевший лоб, а затем и пышные, аккуратно расчесанные темные усы.
Ежегодные поездки к Средиземному морю не поправили здоровья писателя. Но его неодолимо тянуло в ту далекую страну.
О чем-то оживленно споря, к веранде приблизились старший сын писателя Юрий и его друг Виталий Примаков.
Не по годам вытянувшийся, голубоглазый, как и мать, Юрий тонким станом походил на отца. Виталий, моложе Юрия на год, был значительно ниже его. Но, сызмальства втянутый в физический труд, Виталий выгодно отличался от своего товарища ладным телосложением. Крепыш, умевший пускать в ход и бойкое слово и бойкий кулак, с широкими плечами и развитой грудью, не дававший спуску гимназическим верзилам – любителям притеснять малышей, он пользовался заслуженными симпатиями всего класса.
– Здоровеньки булы, хлопцы! Как успехи, бравые мушкетеры? – справившись уже с одышкой, спросил Михаил Михайлович. – Небось опять досадили наставникам, хранящим юность вашу?
– Да, сегодня педелям было жарко! – с плохо скрываемой радостью выпалил Юрий.
С малых лет юноша привык видеть в отце старшего друга, к которому можно в любое время прийти и со всеми печалями и со всеми радостями.
– А что случилось, Юрко? – поинтересовался Коцюбинский, пристально всматриваясь в озорное лицо сына.
– Крамола, татко, крамола! И где? На стенах актового зала!
– Прокламация? – с тревогой и радостью в голосе спросил писатель. – Что, опять «Долой царя!»?
– Нет, только несколько строк: «Буря! Скоро грянет буря!»