— Когда-то мы поверяли, — отвечал Макиэн, — и вы нас за это бранили. Ничего, я заметил, что чаще всего именно так и спорят с христианством.
— Ответ неплох для ученого спора, — добродушно признал Тернбул, — но вопрос остается. Поставлю его иначе: почему вы не доверяете одним лишь христианам, если только они — хорошие люди?
— Что за ерунда! — воскликнул Макиэн. — Почему только они? Неужели вы думаете, что Церковь когда-нибудь так считала? Средневековые католики говорили о добродетели язычников столько, что это всем надоело. Нет, мы имеем в виду совсем другое. Надеюсь, даже вы согласитесь, что завтра в Ирландии или в Италии может появиться такой человек, как Франциск Ассизский — не такой же хороший, а просто такой же самый. Возьмем теперь другие человеческие типы. Некоторые из них поистине прекрасны. Английский джентльмен-елизаветинец был предан чести и благороден. Но можете ли вы здесь, сейчас стать елизаветинцем? Республиканец XVIII века, с его суровым свободолюбием и высоким бескорыстием, был по-своему неплох. Но видели вы его? Видели вы сурового республиканца? Прошло немногим больше столетия, и огнедышащая гора чести и мужества холодна, как лунный кратер. То же самое произойдет и с нынешними нравственными идеями. Чем можно тронуть теперь клерка или рабочего? Наверное, тем, что он — гражданин Британской империи, или тем, что он член профсоюза, или тем, что он сознательный пролетарий, или тем, наконец, что он — джентльмен, а это уже неправда. Все эти имена достойны, но долго ли они продержатся? Империи падают, производственные отношения меняются. Что же остается? Я скажу вам. Остается святой.
— А если он мне не нравится? — сказал Тернбул.
— Вернее было бы спросить, нравитесь ли вы ему. Но слова ваши разумны. Вы вправе, как любой обычный человек, подумать о том, нравятся ли вам святые. Но именно обычному человеку они очень нравятся. Осуждаете же вы их не как человек, а как, простите, заумный интеллектуал с Флит-стрит. То-то и смешно! Люди всегда восхищались христианскими добродетелями, и больше всего теми, которые особенно пылко осуждают теперь. Вы сердитесь на нас за то, что мы дали миру идеал целомудрия, но не мы первые! Идеал этот чтили и в Афинах, городе девственницы, и в Риме, где горел огонь весталок. Разница лишь в одном: христиане о с у щ е с т в и л и этот идеал, он уже — не поэтическая выдумка. Когда вы и ваши единомышленники на него нападаете, вы восстаете не против христиан, а против Парфенона, и против Рима, и против европейской традиции, против льва, который щадит девственниц, и единорога, который чтит их, против Шекспира, написавшего «Мера за меру», — словом, против Англии и против всего человечества. Не кажется ли вам, что, может быть, вы ошибаетесь, а не оно?
— Нет, — отвечал Тернбул, — не кажется. Мы правы, даже если... если не прав Парфенон. Мир движется, психология меняется, рождаются новые, более тонкие идеалы. Конечно, в половой сфере необходима чистота. Вы посмеетесь, но я скажу: мы понимаем, что можно быть страстным, как сэр Ланселот, и чистым, как сэр Галахад. Да в конце концов, сейчас есть много новых, лучших идеалов. Например, мы научились восхищаться детьми.
— Да, — ответил Макиэн. — Это очень хорошо выразил один современный автор: «Если не будете, как дети, не войдете в Царство Небесное». Но вообще-то вы правы, перед детством теперь преклоняются. Перед чем же именно, спрошу я? Ч т о это, как не преклонение перед девством? Разве незрелое и маленькое непременно лучше зрелого и большого? Да, вы пытались уйти от старого идеала, но к нему и пришли. Почему же я не прав, когда называю вечными такие ценности?
С этими словами они и вышли из рощи. Джеймс Тернбул помолчал, потом сказал довольно резко: «Нет, я просто не могу во все это поверить». Макиэн не ответил; быть может, ответа на такие слова и нет. И больше в этот день они не говорили.