Мои родители поженились, когда маме, шестой дочери профсоюзного активиста-еврея и девчонки из Корка, было уже двадцать восемь лет. Отец был на четыре года моложе и взял старую деву в жены по расчету: у нее были кое-какие сбережения, что и позволило им впоследствии открыть булочную. Мама пошла за отца тоже не по любви. Возраст и особенности ее натуры отпугивали молодых людей. Она ни в чем не знала меры, была человеком настроения. Порывы безудержного веселья сменялись часами угрюмого молчания. Она постоянно рылась в шкафу и шкатулке для рукоделия, издавая при этом малопонятные восклицания. Поскольку мама редко выходила из дома, сестры взяли за правило навещать ее. Отец ворчал – мол, суют нос в чужие дела, болтушки, – а если бывал пьяным, угрожал побить. Чаще всего приходили тетя Флора и тетя Сара – смелые, решительные женщины, истинные дочери своего отца. Они смотрели на разбушевавшегося серба полупрезрительно и полунасмешливо, как смотрят на лающего щенка. Казалось, что задача всей их жизни – защищать слабых. Розу, мою маму, и особенно меня. Все мое детство связано с мамиными сестрами. Они приносили мне конфеты, водили стричься, покупали одежду. Мне было уже двадцать, когда я осознал, как добры и заботливы они были. Я вырос в убеждении, что есть два мира: мир моей мамы и мир, где жили ее сестры, мир к которому стал принадлежать и я. Мама непохожа на других, она чудна́я, и моя любовь к ней непонятна ни другим, ни мне самому.
Что бы мама подумала обо мне сейчас? Я даже рад, что она не дожила до такого позора. Последние месяцы она жила у нас. Мы по-прежнему ютились в крохотной квартирке, но Барбара и слышать не хотела о том, чтобы мама находилась где-то еще. Спала она в гостиной на кушетке и даже днем редко вставала. Барбара подолгу сидела рядом на неудобном стуле. Мама постоянно с ней разговаривала. Голова ее безжизненно лежала на подушке, лицо осунулось, погасшие глаза были полузакрыты. Барбара держала ее за руку, они беспрерывно о чем-то шептались. Я не мог разобрать слов, но их диалог не прекращался, как вода из текущего водопроводного крана. Барбара Бернштейн, дочь дородной матроны из пригорода, и моя мама, печальная, с помутившимся сознанием, сблизились на перепутьях одиночества. Когда я занимал место Барбары, мама брала меня за руку, а я говорил, как люблю ее. Она молча улыбалась. Последние недели Барбара делала ей уколы демерола. Несколько шприцев до сих пор лежат в кладовке под лестницей в коробке со всяким старьем, которое сохранила Барбара: катушки ниток, каталожные карточки, паркеровская авторучка с золотым пером, которым мама делала заметки, готовясь к очередной беседе на радио.
Нащупываю тапочки, накидываю халат и бреду в темноте в гостиную, где сажусь, поджав ноги, в кресло-качалку. В последнее время подумываю, не начать ли снова курить. Меня не то чтобы тянет курить, просто будет чем заняться.
Я придумал себе игру под названием «Что может быть хуже?». Меня не беспокоят испуганные взгляды женщин в торговом центре Ниринга. Меня не заботит моя репутация и то, что до конца моих дней люди будут поеживаться при упоминании моего имени – даже если меня оправдают. Я не боюсь трудностей, с которыми неизбежно столкнусь в поисках работы по специальности. Но что мне делать с моими нервами, с моей бессонницей, с моим неизбывным страхом? Что хуже всего в эти долгие ночные часы, когда я не в силах взять себя в руки? Такое ощущение, будто ощупью ищешь выключатель и – что хуже всего! – знаешь, что никогда его не найдешь. Улетучиваются остатки здравого смысла, растворяются, как таблетка, брошенная в стакан с водой. Меня поглощает черная бездна.
Однако хуже всего опасения за Натаниэля. В воскресенье мы с Барбарой сажаем его в поезд, идущий в летний лагерь «Окавака», что недалеко от Скейджона, где он пробудет три недели, пока будет длиться суд. Подумав об этом, я тихонько поднимаюсь по лестнице и останавливаюсь перед дверью в комнату Ната. Мне слышно его дыхание, и я заставляю себя дышать в такт с ним. И тут ни с того ни с сего начинаю думать о науке, об атомах и молекулах, о кровеносных сосудах человека, костях и мышцах. Я стараюсь представить сына сложенным из множества различных элементов – и не могу. Мы не способны расширить пределы нашего познания и воображения. Для меня он – горячий сгусток моей любви к нему. Сгусток единый и неделимый. Как же хорош мой сыночек! Я благодарен небу за то, что он у меня есть, благодарен до боли в сердце, благодарен, что способен чувствовать такую нежность в нашем жестоком мире.