– У меня, кажется, осталось еще немного ликеру… – говорила мать, удаляясь на кухню.
Подруга была некрасивой, незамужней и бездетной.
Мать была красавица.
Так считал сын, у себя в комнате рассматривая собственные уши и тоже ничего такого уж не находя. Скорее, даже никогда не видывал он ничего столь же уродливого, как само по себе ухо.
«Даже странно, что такая вещь – наружу», – подумал сын.
И тут кто-то рассмеялся ему в лицо, прямо из зеркала.
Он не узнал себя.
Никогда еще ему не доводилось видеть свою улыбку.
…Бибо опаздывал на похороны отца.
Неблизкий, прямо скажем, конец. И очень уж недешевый.
К тому же во всем белом. Двадцать один год. Впервые в тропиках. Вот только пробковый шлем забыл… О трауре он не успел подумать.
Когда он его в последний раз видел?.. Было ему уже четырнадцать или еще не было?
Надо же, семь лет прошло! Как не бывало… Интересно, перерос ли он своего отца? Тогда отец был почти на голову выше. Он хорошо запомнил это, когда они вместе склонялись над ванночкой, гипнотизируя проявляющееся изображение – там время шло вспять, и это заколдовывало.
Сын запомнил отца в красном свете. При дневном свете он исчезал.
«Светочувствительный какой…» – усмехнулся сын.
«Как же я теперь пойму, какого он был роста? Рядом, что ли, ложиться?» – Сын рассмеялся.
Хоронил он впервые.
Бабка померла, когда он еще в Итон ходил. Как раз был ответственный матч… У матери были странные представления о том, что необходимо сыну: ему было необходимо готовиться в это время к переэкзаменовке. Смерть была бы слишком сильным впечатлением для мальчика…
Все было теперь впервые: пароход, самолет, тропики, белые брюки, рубашка апаш… смерть. Сын ерзал в кресле и делал подобающее случаю лицо: никто ведь вокруг не знал, что…
И он не знал, что. На лице у него был… восторг.
Парусиновые туфли были ему к лицу.
От Сингапура он поторапливал самолет в воздухе, будто втайне от себя рассчитывая застичь отца еще живым. Несмотря на приличествующее обстоятельствам, ему все было смешно: как он замазывал зубным порошком пятнышко на парусиновой туфле в туалете, как он пришпоривает теперь эту содрогающуюся предсмертной дрожью этажерку. Стюардесса, черная красавица, застигла его улыбку, и взгляд ее тут же углубился и потемнел. И так было откровенно это изменение, что Бибо понял, что улыбнулся вдруг улыбкою отца.
Наследство…
Он тут же отвернулся, как бы выглядывая в иллюминатор, смущенный откровенностью любви, разлившейся лужицей в тесном проходе… крыло разорвало облачко, и он не успел увидеть отца.
У загорелого таможенника купил себе, однако, черный платок на голову и сандалии.
Здание аэропорта являло собою хижину из бамбука, крытую пальмовыми листьями.
Слава богу, шлемов здесь уже никто не носил.
Солнце здесь не проглядывало сквозь духоту.
Не успел!
Не только застать его живым… но и мертвым.
Более того, ни креста, ни могилы, ни камня, ни кубка с пеплом, ни поляны, на которой бы этот пепел развеяли…
Ничего не осталось.
Сын стоял посреди отцовской хижины, задрав голову: там было голубое небо.
Но еще страшнее была сама дыра.
Местное следствие только что закончило работу, и все оставалось нетронутым. Сын был первым посторонним, проникшим сюда. Не считая тех, кто мог тут побывать до полиции. Но туземцы были так напуганы, что вряд ли… К тому же они боготворили хозяина.
Боготворили…
«А не могли его убить именно поэтому?»
«Версия не лишена любопытства», – согласился полицейский.
Именно так и сказал.
Информация столь неожиданно, со всех сторон обнимала сына – ему казалось, он с неба упал, в ту же дыру.
Якобы случилась чудовищная тропическая гроза, молния ударила в крышу, отец, по-видимому, испугался и выбежал из хижины, и дальше… Дальше непонятно – дальше он пропал. Были найдены поодаль, на краю леса, у самого моря его ряса, сандалии, нашейный крест и вот это…
Это – был тот самый «кентавропегас».
Наследство…
Будто отец выносил в панике все самое ценное. На полу валялось распятие, в осколках битой посуды – оказалось, аптеки: отец пользовал туземцев понемногу солью, спиртом, водой и травами. Травы продолжали висеть по стенам. Они очень хорошо у него выздоравливали, туземцы. Лечиться любили больше, чем молиться.