Во многом автобиографические по своим настроениям, эти рассказы о художниках, не понятых или затравленных обществом, вводят читателей в атмосферу творчества Джеймса последних десятилетий. Болезненно переживавший провал своих пьес, огорченный холодным приемом, оказанным его романам конца 80-х годов, Джеймс продолжает писать, но, в отличие от своего Рея Лимберта, даже и не пытается потакать вкусам светской "черни", а, напротив, все более тщательно отделывает свои произведения, совершенствуя характерные для его стиля приемы намека, недомолвки, тончайших нюансов, словесных и эмоциональных ассоциаций. Он не прочь иногда даже и мистифицировать читателя, подвергая испытанию его воображение и догадливость. Это проявляется, в частности, во многих из его "страшных" рассказов.
Ирония, столь характерная вообще для творчества Джеймса, определяет и своеобразие большинства его произведений этого жанра. Во многом связанные с традициями американской романтической новеллы (Эдгара По и особенно Готорна), они принадлежат, однако, писателю-реалисту, для которого на первом месте разгадка рассматриваемого им психологического "казуса". Чаще всего он предлагает своим читателям многозначное решение вопроса. Одни могут ограничиться тем, что лежит на поверхности, и принять рассказанные им загадочные происшествия буквально; другие, более вдумчивые, могут найти рациональное объяснение тайны. Сам интерес к таинственному и необычайному в душевной жизни людей составлял одну из органических черт психологизма Джеймса - своего рода реакцию против плоского буржуазного позитивизма. Джеймс мог бы повторить вместе с Гамлетом: "Есть многое на свете, друг Горацио, что и не снилось нашим мудрецам". "Ужасы", о которых он рассказывает, - это в большинстве случаев как бы проекция вовне действительных конфликтов и противоречий, скрытых в глубине человеческого сознания.
"Страшные" ситуации в лучших его рассказах этого рода зачастую усиливают проблемное значение произведения, которое, сохраняя свою реальную жизненность, приобретает вместе с тем характер обобщенной, символической "притчи" (жанра, получившего в дальнейшем столь широкое распространение в литературе XX века). Так обстоит дело, например, в "Веселом уголке". От внимательного читателя этого рассказа не ускользнет целый ряд беглых, но многозначительных намеков па то, что, вернувшись в Америку после тридцатитрехлетнего отсутствия, Брайдон задумывается над тем, не упустил ли он каких-то возможностей, ему открывшихся. Он польщен, неожиданно обнаружив в себе при перестройке дома незаурядные способности строителя и конструктора, о которых и не подозревал ранее. Перестройка сулит ему большие доходы: он вправе считать себя хорошим дельцом. Чего доброго, он мог бы тоже строить небоскребы и приобщиться к большому бизнесу?! Эти мотивы беспорядочно мелькают то в диалогах Брайдона с Алисой, то в его одиноких раздумьях; но они достаточно весомы, чтобы составить психологическое обоснование тому поединку Брайдона с его "американским" двойником, который образует сюжетную вершину рассказа. В такой психологической интерпретации этот поединок означает - в конечном счете - нравственную победу Брайдоиа над тревожившими его коммерческими соблазнами и поздними сожалениями о другой, несостоявшейся "деловой" жизни.
Своеобразным психологическим этюдом может считаться и другая широко известная "страшная" вещь Джеймса - повесть "Поворот винта" (1898).
В основу повести легла, как видно из наброска в записной книжке Джеймса от 12 января 1895 года, "история о привидениях", услышанная им от архиепископа Кентерберийского, но пересказанная этим последним из вторых рук, "очень неясно и сбивчиво". Речь шла о злодеях-слугах, развративших находившихся па их попечении детей и после своей смерти являющихся за ними, чтобы увлечь их на путь гибели. "Все это темно и недосказано, - писал в заключение краткого конспекта этой истории Джеймс. - Но здесь есть намек на возможность странного, зловещего эффекта. История должна быть рассказана, очевидно, сторонним очевидцем, наблюдателем".