— Добряк Джон. Помнишь, как волк был подпаском? Мне было неудобно, что я столько кашляю. Что кашляю с кровью — ерунда, но неловко. Знаешь, в Париже было счастливое время, и на Ки-Уэсте тоже замечательное. Но самое лучшее — в Испании.
— А следующая война? Как ты вообще на нее попал?
— Тебя непременно возьмут, если по-настоящему захотел. Я отнесся к ней очень серьезно и дослужился до мастер-сержанта. После Испании было легко. Все равно что вернуться в школу, и очень похоже на то, когда ты с лошадьми. Военные действия были интересной проблемой.
— Все твои стихи у меня сложены и спрятаны.
Боль стала очень сильной, и мы помнили много действительно смешных происшествий и замечательных людей.
— Ты очень заботливо к ним отнесся. Это не значит, что их надо публиковать. Но, я считаю, важно то, что они существуют. Мы с тобой довольно много существовали, а, Хем? И ты чертовски хорошо написал про Nada.
— Nada у pues Nada, — сказал я. Но я помнил и Гольфстрим, и море, и другие вещи.
— Не сердись, что говорю серьезно, Хем. Было так приятно поговорить о месье Даннинге и le fou dans le cabanon[75], о чудесном путешествии по старому Парижу, об исчезновении мистера Воспера, об Андре и Жане. Тех двух. Официантах. Об Андре Массоне и Жоане Миро, и что сталось с ними. Помнишь, как ты поставил меня на содержание в банке, а я тогда купил картины? Но ты должен держаться, потому что пишешь за всех нас.
— Кто это — все мы?
— Пожалуйста, не изображай неизвестно кого. Я имею в виду нас в те старые дни, и лучшее, и худшее, и в Испании. А потом эта другая война и все, что было после нее, и что теперь. О веселом напиши и о другом, о чем только мы знаем, те, кто был в некоторых странных местах в странные времена. Пиши, пожалуйста, даже если тебе вспомнить об этом не хочется. И вставить надо сегодняшнее. Я так занят лошадьми, что ничего не знаю про сегодня. Только про мое сегодня.
— Мне очень неприятно, Эван, что он опаздывает с лекарством. Сейчас наше сегодня — это оно.
— Это всего лишь боль, — сказал он. — Должна быть важная причина, если опаздывает.
— Пойдем домой, найдем сами, Эван. Он не операбельный?
— Нет, конечно, меня оперировали. Давай не будем говорить о телах? Я рад, что у тебя отрицательные анализы. Это замечательно, Хем. Ты извини, что я так серьезно говорю о твоем писательстве. Я прошу тебя сделать противоположное тому, что я делал со своими стихами. Ты понимаешь почему. Нам никогда не надо было ничего друг другу объяснять. Я пишу о моем сегодня. Это лошади. У тебя сегодня очень интересное. Ты подарил мне многие места и многих людей.
— Пойдем поищем в доме, Эван. У меня много осталось с катера. Но не люблю оставлять это дома, так что мог и сжечь.
— Мы можем разминуться по дороге.
— Я позвоню другому врачу. Нет смысла ждать, если невыносимо.
— Не волнуйся, пожалуйста. Надо было мне самому привезти. Уверен, что он появится. Если не возражаешь, Хем, я пока пойду в маленький дом, прилягу. Хем, не забудешь, что должен писать?
— Нет, — сказал я. — Не забуду.
Я вышел к телефону. Нет, подумал я. Не забуду написать. Для этого я родился, этим занимался и хочу заниматься дальше. А что говорили о них, о романах и рассказах и о том, кто их написал, — да, пожалуйста.
Но были remises или хранилища, где ты можешь держать определенные вещи вроде рундука или дорожной сумки с личными вещами или неопубликованными стихами Эвана Шипмена, картами с пометками или даже оружием, которое ты так и не собрался сдать властям, — и эта книга содержит материал из remises моей памяти и моего сердца. Пусть даже одну повредили, а другого не существует.