В ту пору Скотт выглядел скорее юношей, чем мужчиной, пригожим или, может быть, даже красивым. У него были очень светлые волнистые волосы, высокий лоб, живые глаза и нежный ирландский рот с длинными губами — рот красавицы, будь он девушкой. Подбородок хорошо очерченный, уши правильной формы и почти красивый нос без кожных изъянов. Этого не хватало бы для миловидности, но дело решали масть — очень светлые волосы — и рот. Рот тебя беспокоил, пока ты не узнавал Скотта ближе, и тогда беспокоил еще больше.
Мне было очень интересно познакомиться с ним. Весь день я усердно работал, и надо же, такое чудо: здесь Скотт Фицджеральд и великий Данк Чаплин, про которого я никогда не слышал, а теперь он мой друг. Скотт говорил без умолку, а поскольку его слова меня смущали — все о моих произведениях, и какие они замечательные, — я не слушал, а внимательно разглядывал его и подмечал. У нас тогда считалось постыдным, если тебя хвалили в глаза. Скотт заказал шампанское, и мы с ним и с Данком Чаплиным, и, кажется, с этими никчемными типами выпили. По-моему, и Данк, и я не очень внимательно слушали его речь, а это была именно речь; я все наблюдал за Скоттом. Он был худощав и выглядел не слишком здоровым, лицо казалось слегка одутловатым. Костюм от братьев Брукс сидел на нем хорошо, он был в белой рубашке с пристегивающимся по углам воротничком и в галстуке королевского гвардейца. Я подумал, что надо бы сказать ему насчет галстука: в Париже есть англичане, и какие-нибудь могут забрести в «Динго» — кстати, двое как раз сидели там, — а потом подумал: черт с ним, — и продолжал его разглядывать. Позже выяснилось, что галстук он купил в Риме.
Из своих наблюдений я вынес не слишком много: у него были хорошей формы руки, вполне мужские и не очень маленькие, а когда он сел на табурет у стойки, оказалось, что у него довольно короткие ноги. Если бы не это, он был бы сантиметров на пять выше. Мы покончили с одной бутылкой шампанского, принялись за вторую, и речь его пошла на убыль.
И Данк, и я почувствовали себя еще лучше, чем до шампанского; радовало, что речь подошла к концу. До сих пор я считал, что мой выдающийся писательский талант хранится в строгом секрете от всех, кроме моей жены, меня и нескольких человек, которых мы знаем настолько хорошо, что с ними можно разговаривать. Я был рад, что Скотт пришел к тому же приятному выводу касательно моего таланта, но рад был и тому, что речь его заканчивается. Однако после речи наступил период вопросов. Можно было изучать его, не вслушиваясь в речь, а вопросы требовали ответов. Скотт полагал, как я понял, что романист может узнать все необходимое, напрямую расспрашивая друзей и знакомых. Допрос пошел нешуточный.
— Эрнест, — сказал он. — Не возражаете, если буду называть вас Эрнестом?
— Спросите Данка, — сказал я.
— Не шутите. Это серьезно. Скажите, вы спали с женой до того, как поженились?
— Не знаю.
— Что значит — не знаете?
— Не помню.
— Но как можно не помнить такую важную вещь?
— Не знаю, — сказал я. — Странно, правда?
— Это хуже, чем странно, — сказал Скотт. — Такое вы обязаны помнить.
— Простите. Это огорчительно, правда?
— Не разговаривайте со мной как англичанин. Будьте серьезнее. Попытайтесь вспомнить.
— Не-е. Это безнадежно.
— Вы могли бы все-таки попытаться.
«Вон куда заводит речь, — подумал я, — он со всеми ведет такие речи?» Но решил, что вряд ли: я заметил, что он потел во время речи. Пот выступал маленькими капельками над длинной красивой ирландской губкой — тогда-то я и отвел взгляд от его лица и прикинул длину ног, убранных под табуретку. Потом я опять посмотрел на лицо, и тут произошло это странное.
Он сидел за стойкой, держа бокал с шампанским, и кожа на его лице натянулась, так что вся одутловатость исчезла, потом натянулась еще туже, и лицо стало похоже на череп. Глаза провалились, остекленели, губы растянулись, краска ушла с лица, и оно приобрело цвет свечного воска. Мне это не привиделось, и я не преувеличиваю, описывая его. Буквально на глазах лицо превратилось в череп или посмертную маску.
— Скотт, — сказал я. — Вам плохо?