Перри несколько минут глядел на заснеженные вершины и золотую долину. Руки у него перестали трястись. Нездешний мир глубоко проникал в душу — мир чистый и невинный.
Потом принялся скатывать картину — аккуратно и неторопливо.
Скатать картину… оказывается, и такое возможно. В трубочку, словно лист картона. Только не слишком плотно, чтобы краска не начала шелушиться, а то и отваливаться кусками вдоль трещин толщиной с волосок, вокруг пузырей в углу. Сейчас здесь, в подвале, пока он скатывал старую картину Кристиана Фоллердта, ему стало казаться, что его прежняя жизнь обретает некий смысл, что все разрозненные поступки в конце концов сложатся в некое единое целое — и только когда составные части соберутся вместе, станет ясно, что оно означает.
Дома в Вермонте у них был сосед, который из всякой дребедени, собранной по дворам и фермам, из мелкой проволочной сетки и раскрашенного гипса мастерил огромных кукол, и пока краска не ложилась на место, невозможно было догадаться, что получится из кучи никому не нужного хлама. Краска придавала смысл всем предьщущим действиям, как бы стягивала воедино детали — и вот уже кукла-великанша занимает место рядом со своими товарками на поле перед домом. Сосед был никакой не художник — просто сумасшедший, но сейчас Перри осознавал, какой бесформенной грудой мусора может казаться жизнь, пока не нанесен последний мазок.
Он держал в руке толстый рулон грубого холста. Или дерюги. Словно картины и не было вовсе. Ему хотелось плакать, но душа его ликовала.
Даже Бенделя он провел.
Тот то и дело заскакивал в Музей, но его задабривали допуском в запасники в Luftschutzbunker. Если кто вдруг упоминал про подвалы, герр Хоффер немедленно заявлял, что там сыро и слишком много крыс. Штурмфюрер СС Бендель направлялся в галерею девятнадцатого века и застревал у Ван Гога.
Когда в конце сорок первого Ван Гога сняли и тоже перенесли в Luftschutzbunker, Бендель попросил показать его.
В Luftschutzbunker герр Хоффер не спускал с него глаз. Он бы с превеликой радостью спустил Ван Гога в подвал, но пока Бендель был в городе, это было рискованно. "Художник в окрестностях Овера" не отпускал его.
— Теперь я понимаю, герр Хоффер.
— Что вы понимаете?
— Главное — это видение художника. Оно превыше чужих жизней, превыше всего.
Герр Хоффер смотрел на картину и чувствовал себя ее хозяином. В Luftschutzbunker был установлен вентилятор, но все равно пахло масляной краской и туалетом.
"Ван Гог предвосхитил экспрессионистов более чем на пятнадцать лет" — вот с чего он начинал, подводя посетителей к этой картине. Теперь герр Хоффер этого не говорил, как не упоминал и про психическое расстройство художника.
— Видение любого великого художника уникально, герр Бендель. Это дар, и художник должен относиться к нему с уважением, так же как к любой поверхности, на которой пишет.
— Удивительно, — ответил Бендель, развернувшись к герру Хофферу на скрипучих каблуках, — что вы сравниваете видение художника и простой холст.
— Не только холст, — возразил герр Хоффер, слегка задетый его словами. — Это может быть хоть глиняный горшок, хоть газета — что угодно. Хоть старая потрескавшаяся стена.
Бендель по-мальчишески рассмеялся. Как всегда, слишком громко.
— Вы буквалист, — заметил он. — Не уверен, что наш великий художник одобрил бы буквализм.
— В его голове форма и содержание были неразрывно связаны, как, например, в голове древнего китайца. На что мы смотрим — на пшеничное поле на севере Франции или на человеческую душу, отраженную в нервных мазках кисти?