— Барбла? Она моя бабушка в четвертом поколении.
— Ага. Теперь я понимаю ваш интерес.
Девочка ела в столовой для слуг, но время проводила с Гертрудой. Та обучила ее чтению и письму, а потом и французскому языку. Барбле разрешалось играть с другим приемным ребенком, однако девочка могла считать его ни равным себе, ни братом. С родным сыном Гертруды ей играть не позволяли, и она должна была называть его «мой господин». Похоже, что Гертруда хотела сделать из нее гувернантку, а может, экономку, и не очень понятно, зачем она вообще ее удочерила. Явно не в качестве компаньонки или дочери — возможно, всего лишь из милосердия и чувства долга.
В дневнике есть большие пробелы, говорит Франческа, а также много записей, где девочка вообще не упоминается. Потом сообщается лишь, что она сопровождала Гертруду во время поездки в Берн и позже в Вену, но не понятно, в каком качестве. Но если Барблу изначально готовили к карьере горничной, от этого плана, по всей видимости, отказались. Тем не менее Гертруда вздохнула с облегчением, когда ее сын Зигмунд уехал учиться в Венский университет. Четырнадцатилетняя Барбла была слишком красива, чтобы они и дальше жили в одном доме. Однако через три года Гертруда пишет, что девушка сопровождала ее в оперу в Зальцбурге, затем — на бал в Риме. Вероятно, она превратилась в чрезвычайно хорошенькую голубоглазую блондинку с пухлыми губами — мне вспоминается ее праправнучка Эдит, жена Генри. Теперь я не сомневаюсь, что Барбла — моя прародительница.
Они посещают Париж и Амстердам. Барбле двадцать. Гертруда, которая теперь очень гордится красотой девушки и ее «благородными манерами», вероятно, сожалеет, что в детстве держала ее на положении Золушки, но явно не об отъезде Зигмунда. Он теперь обручен с подходящей девушкой, своей ровней. Молодой англичанин, приехавший в Амстердам, чтобы купить бриллианты, знакомится с Барблой на каком-то официальном мероприятии и приходит с визитом. Гертруда называет его «юный герр Дорнфорт», и я вполне обоснованно предполагаю, что он не кто иной, как Томас Дорнфорд, ювелир с Хаттон-Гарден. Затем записи в дневнике надолго прерываются. Следующая — или следующая сохранившаяся, — сделанная шесть лет спустя, сообщает, что «Барбла родила сына». Полагаю, это был младший брат Луизы Квендон.
— Он болел гемофилией? — спрашиваю я Франческу.
— Не знаю. Никто не знает. В то время Гертруде уже исполнилось шестьдесят, а в восемьсот шестнадцатом году шестьдесят — это старость. Год спустя она престала вести дневник, а умерла в восемьсот двадцатом году.
Вот так. Все, что я хотел знать, и даже больше. Мне есть о чем подумать. Я от всего сердца благодарю Франческу, а она отвечает, что сама была рада с нами встретиться, — это такое удовольствие, делиться информацией. Джуд хвалит ее английский, но Франческа говорит, что гордиться тут нечем — у нее мать англичанка. Потом она уходит, сказав, что в половине первого должна встретиться с подругой, и спрашивает, пришлю ли я ей свою книгу, когда ее издадут.
Расставшись с Франческой, мы обходим Кур и любуемся цветами, которые успели вырасти со вчерашнего дня, пробиваясь навстречу солнцу. Я не прочь еще раз увидеть Тенну. Деревня хоть и не наложила отпечатка — слава богу — на мои гены, но стала частью моей жизни. Я чувствую, что теперь другими глазами буду смотреть на ее зеленые луга и черные ели, на альпийские цветы, красные домики и даже белые ледяные туманы. Родина моей прапрапрапрабабки. И — что гораздо печальнее — источник смерти Джорджа Нантера и Кеннета Киркфорда. Но там мои корни, так же как в Годби, в Хаттон-Гарден, Блумсбери и северном Лондоне, и я говорю Джуд, что хорошо бы когда-нибудь приехать сюда в отпуск и пройтись пешком по Граубюндену, потому что теперь здесь у меня появилось что-то родное.
— Если повезет, — отвечает Джуд, — то в ближайшие несколько лет нам будет не до пешеходных прогулок.
У меня такое чувство, словно мне плеснули в лицо холодной водой. Если повезет… Если повезет, у нас будет ребенок или даже два, и в отпуск мы сможем ездить разве что в Диснейленд. Если вообще сможем позволить себе отпуск.