В принципе, давно пора не пенсию, прикидываю я и узнаю, что не все так просто.
— Пригрозил, что до министерства дойдет, — криво улыбается директриса. — Накляузничает, что беру людей без преподавательского стажа, да еще без категории. Я, конечно, смогу, если понадобиться, уладить, но-о, — тянет она, давая понять, что не собирается рисковать собственным местом из–за меня.
— Ладно, — бьет ладонью по столу Нелли Степановна, — с завтрашнего дня вы, Демьян, в штате лицея «Igitur». Единственное, — поднимает брови она, — я вас официально беру на полставки, а работать придется на целую ставку. Поймете, надеюсь, правильно: пусть этот, — снова кивает на дверь она, словно знает, что Сан Саныч подслушивает в замочную скважину, — подавится своей двойной зарплатой.
Я киваю, чтобы у нее не осталось сомнений: я все понял и понял правильно.
— Нелли Степановна, — начинаю я с придыханием и по ее смягчившемуся взгляду вижу, что она готова выслушать мою бесконечную благодарность.
Правда, через считанные секунды на ее лице застывает маска недоумения.
— Не могли бы вы дать денег в долг? — решившись, выпаливаю я.
Она оглядывает меня с головы до пят, пару раз открывает и закрывает, словно меняя уже готовый ответ, рот и все–таки соглашается.
Соглашается, чтобы я обедал в долг в лицейской столовой.
Это был особый вид подсиживания.
Не сидеть на моих уроках на последней парте, а после — не трепать мне нервы нелепыми замечаниями и советами, которые, отнесись я к ним серьезно, приведут меня к катастрофе. Ничего подобного — Сан Саныч повел себя куда как коварнее.
А когда директриса поинтересовалась, как он собирается координировать мои действия — все–таки молодой специалист без стажа и все такое, да еще половина зарплаты, которую я отстегивал Морщинину за своего рода политику несопротивления, между прочим, при свидетелях, которые все равно ничего бы не поняли, кроме того, что коллеги–историки меняются книгами, набитыми, если приходила моя очередь давать один из своих трехста домашних экземпляров, купюрами, по одной–две на разворот, — Сан Саныч, с ее же слов, лишь махнул рукой, выдав что–то вроде: «куда мне, старику, до него!».
Выслушав Нелли Степановну, я мрачнею. Признаться в том, без консультаций, хотя бы на первых порах, Сан Саныча я надрываюсь, как рессора от «Жигулей», по ошибке поставленная на «КАМАЗ», теперь, после публичного выражения Морщининым своего доверия, я точно не могу. Но и признать абсолютную правоту моего, как оказалось, заклятого коллеги тоже не след: показная нескромность еще подозрительнее показной похвалы.
В общем, следовало признать, что своего Сан Саныч добился: я явно брошен на произвол судьбы. Как мышка, свалившаяся в кувшин с молоком. Вот только рассчитывать на чудесное превращения молока в масло не приходится — все рассказчики бородатой притчи забывают об элементарной усталости. А еще, о вязкой, засасывающей массе — уже не молоке, но еще и не масле, поглощающей выбившееся из сил существо не хуже девонширских болот.
Мое барахтанье вышло мне впалыми щеками и черными, совсем как от сотрясения мозга, кругами под глазами. Я не ложился раньше четырех утра, чему сейчас, зевая за рулем красного «Фольксвагена Поло», я лишь улыбаюсь: ведь теперь девять часов — моя обычная и, признаться, далеко не всегда предельная норма суточного сна.
Изнурительная подготовка к урокам напомнила мне студенческие сессии, с той лишь разницей, что экзаменационный месяц всегда пролетал стремительно, особенно дни между экзаменами. Теперь же конец если и предполагался где–то вдали, гораздо дальше линии горизонта, то представлял я его не более радужно, чем какой–нибудь несчастный заключенный концлагеря, который, одурев от палящего солнца и разминая истертыми в кровь ногами грязь, вдруг видит себя, словно со стороны, методично размахивающего киркой, и понимает, что давно уже не осознает собственных мыслей, как будто их и нет, и потому не в состоянии сказать, сколько часов, недель и даже лет он вот так, изо дня в день машет киркой и сколько тонн несокрушимой горной породы повержено им, простым смертным из костей и совсем немного — из мяса, в мелкие камешки, почти в пыль. После такого прозрения остается желать одного: побыстрее сгореть в лагерной печи, на лучшее нет права и надеяться.