Она равна жизни, миру, природе, сравнения невозможны. «…Мир мой люблю тобою, Ан.»; «…ты, как то, что делается днем – светом, а ночью – темнотою»; «Ан., придя, так наполнила комнату, что похоже было: ко мне в гости пришла сама зима, только теплая».
Вероятно, равного ответа на такую любовь, как у Пунина, и не могло быть. Можно упрекать Ахматову, но можно и догадаться о существовании какого-то психологического или даже физического закона равновесия. Если бы она ответила ему тем же, мир должен был бы совершить кувырок, который он по природе своей совершить не может. Впрочем, для человеческих отношений эти рассуждения ровным счетом ничего не значат.
Серьезность отношения Анны Ахматовой к Николаю Пунину вне сомнений. Но понятно и то, почему он все время говорит о ее не-любви. Он был только героем, она еще и режиссером этой истории.
«Она не любит и никогда не любила, больше: она не может любить, не умеет». Он, слепо и безрасчетно отдавшийся любви, и к себе иногда обращает подобные упреки, но в ней и слепоты этой нет, определенно – слишком сознавала себя. В качестве главной героини драмы. А потому он мог, например, застать ее «томящейся от обид Артура – получила новые доказательства его измен». Тут бы самое время вступить и его гордости. Но она во всем опережала его по крайней мере на шаг – сама заговорила о разлуке. На его вопрос, почему хочет расстаться, ответила стихами Мандельштама: «Эта (показала на себя) ночь непоправима, а у Вас (показала на него) еще светло».
Что оставалось ему? Думать, что сам мало любит, если все еще хранит дом. С другой стороны: «Если бы даже в состоянии был разрушить дом, ничего бы не спасло; ну, на год пришла бы, а потом ушла бы все равно. Правильно сказала, если бы по-настоящему любила, никакие формы жизни не мешали бы разрушать. Не любит. Нет, не любит. Как жить, чем жить».
У безоглядно влюбленного из всех инструментов – одна дудка: однообразен и беззащитен. У режиссера любви во владении целый симфонический оркестр, в котором есть инструменты, способные извлекать и лукавую, и обидчивую, и злую, и простодушную мелодию – всегда безошибочно. Ахматова: «Я тебе не могу простить, что дважды ты прошел мимо: в ХVIII веке и в начале ХХ». Будь они в равном положении, тут же ответил бы на игру игрой, которой в других ситуациях владел превосходно. Но тут… «Как, действительно, случилось, что в Царском мы не встретились, когда еще были в гимназии… В 1890 г. осенью мы, может быть, тоже встречались в колясках в Павловском парке – мы тогда постоянно жили в Павловске; Ан., если она верно высчитала, тогда привезли в Павловск, и они жили там до Рождества, ей было несколько месяцев». Готов уже себя чувствовать чуть ли не виноватым.
А ведь у нее был и еще один, главный инструмент – стихи. В стихах же, как известно, все правда, вся правда, высшая. Даже если не узнаешь себя, смирись – это ты. Как, например, в этих:
Я пью за разоренный дом,
За злую жизнь мою,
За одиночество вдвоем,
И за тебя я пью, —
За ложь меня предавших губ,
За мертвый холод глаз,
За то, что мир жесток и груб,
За то, что Бог не спас.
Решение разрыва принадлежит, конечно, тоже Ахматовой. 30 июля 1936 года Пунин записывает в дневник: «Проснулся просто, установил, что Ан. взяла все свои письма и телеграммы ко мне за все годы; еще установил, что Лева тайно от меня, очевидно по ее поручению, взял из моего шкапа сафьяновую тетрадь, где Ан. писала стихи, и, уезжая в командировку, очевидно, повез ее к Ан., чтобы я не знал.
От боли хочется выворотить всю грудную клетку. Ан. победила в этом пятнадцатилетнем бою».
Спустя годы, в его присутствии говорила о своем новом спутнике Гаршине, которым вскоре будет жестоко оставлена, подчеркнуто и артикулированно: «мой муж». Зачем, недоумевал Пунин, чтобы я ни на что не рассчитывал? Я и так ни на что не рассчитываю.
До конца его дней они, однако, продолжали друг друга иметь в виду, относились с нежностью и заботой, в трудные дни помогали. Так вела себя и Галя – до конца ее дней.
Упоение революционными перспективами длилось недолго, хотя Пунина и нельзя назвать человеком по этой части особенно проницательным. Но настроение той среды, в которой он жил и вращался, не могло не сказаться и на нем. Запись 1925 года: «Вечером был в одном доме в гостях; разговоры опять о наводнении; кто-то из угла говорит: „Что вы все так радуетесь наводнению, все равно большевиков не смоет“. За эти семь лет власть не приобрела ни одного нового сторонника, кое-кто приходил, но зато кое-кто и уходил, в среднем же в кругу тех лиц, где мне приходится бывать, оппозиция стала более плотной, твердой и значительно лучше обоснованной».