Непререкаемый авторитет для художников, талантливый комиссар Русского музея и Эрмитажа, обожаемый студентами учитель, он продолжал чувствовать себя «гением, но без определенного призвания». И добавлял: «Хуже я ничего не могу для себя придумать».
Пожалуй, в духе романтизма, он ощущал себя героем «агасферовского» сюжета, Вечным Жидом. Не потому ли так легкомысленно и истово с юности звал гибель, будто, и правда, был обречен на бессмертие? Будто вместе со всем человечеством (читай, с художниками) пережил свои надежды, но чудесным образом мог начать путь заново, воплотиться в другой форме. Такой формой, по внутреннему незнакомству с ней, ему представлялась литература, за которую он, не исключено, принимал собственную ненасытимую потребность в постоянной вербализации чувств, как водилось в быту еще у немецких, да и у отечественных романтиков.
Глубина трагизма определяется мерой убежденности и страсти. Того и другого в нем было с избытком.
«Весь мой дневник качается на этом стержне, и вся моя жизнь – искание своего призвания – лучше бы мне не родиться. Только я не верю этому. Не верю, потому что чувствую связь свою со словом и уже давно не сомневался в том, что я не художник, не дипломат, не генерал, а писатель. Правда, я не поэт, не фельетонист, не романист, не историк, но я тот, кто как-то особенно знает слова и имеет свою мысль».
Однажды по предложению М. Лозинского Пунин передал свои стихи журналу «Гиперборей», где они и были опубликованы в начале 14-го года. На фоне литературы десятых годов – довольно архаичный опыт. До этого был опыт работы над рассказами. В 1909 году он решился один из них показать Сергею Ауслендеру. Тот ответил категорично: «Так пишут все». История эта только внешне не имела продолжения. О стремлении выразить себя в повествовательной форме свидетельствуют многие страницы дневника.
Но критик в нем все же был сильнее, чем художник, вкуса было больше, чем беллетристического таланта, а ум превосходил своей проницательностью любовь к изъявлению чувств и сочинению метафор: «Больше всего мне вредит ум. Я умом угадал эту статью, а не опытом. В ней больше тайной логики, кулис, чем чувства, опыта и действительной драмы».
Препятствия вполне достаточные на пути к литературе.
Однако, обнаруженные как тема дневника, препятствия эти неожиданно стали его сюжетом, передали тексту композицию и структуру, которые существовали в самой жизни. Вкус, культура, ум, углубленность в свои переживания и неуклонная самоотчетность день за днем помогали создавать книгу, наполненную любовью, проникновениями в природу вещей, многими печалями, будничной истерикой, которая бывала облагорожена страданием, и стихийной диалектикой чувств. Последнее дается только большим художникам, у прочих возникает лишь в моменты исступления истины, как жанру – присуще одному дневнику: в силу хронологической разбросанности, неподконтрольности наблюдений и несводимости жизни к одной мысли.
«…Знаю, что во мне кроме светлой истины есть черная истина и кроме желания истины есть еще желание казаться обладающим истиной». Подобные суждения, произнесенные много раз, в разных обстоятельствах и в разное время, уже не просто рассказывают жизнь, но показывают ее (свойство настоящей прозы). Это получается непреднамеренно, по усилиям равно самому проживанию; для читателя питательно и интересно, автору приносит отраду и воодушевляет его внезапно обнаруженными откровениями.
Сомнения, которые одолевают при этом, сродни сомнению художника, его честолюбию – не исключительно эгоистическому: «Читаю… свой дневник: радующий, утешающий, сладкий… Этот дневник – документ разве только для меня? Неужели только для меня – интересный дневник? Буду ли я когда-нибудь вправе и состоянии по этому дневнику написать автобиографию; впрочем, это не выйдет… Надо любить героя, а герои отменены…»
В этом «герои отменены» уже не просто знакомство с блоковским «Крушением гуманизма», мандельштамовским «Концом романа», с Татлиным, который не позволяет «никакой романтики, никаких чувств». Здесь есть уже и собственный опыт и действительная драма.