Андрей вышел на кухню и зажег газ. Форма пламени напомнила ему голубую елочную звезду из фольги. «Можно ли поклоняться этому огню?» – почему-то подумал он.
Кухню пронизывал тоскливый звук водопроводных труб. Он напоминал сиплый человеческий стон. Неприятно. А все же казалось страшно, если он вдруг прекратится, как будто это был не звук, а проволока, натянутая над пустотой.
Звук прекратился. Андрей подумал, что в этот час на земле происходили, наверное, тысячи разговоров, подобные их разговору с Сашей. И каждый принес в мир не больше тепла и пользы, чем одна такая конфорка. И придуманный им феномен – один из ее лепестков. Самостоятельно даже чайник не согреет.
Фантазия разыгралась. Ему представилось, что он с серьезным лицом лепит из плавающего по полу пуха какую-то фигуру. Но ветер то и дело открывает форточку, у которой почему-то нет шпингалета, и вся работа идет прахом. А за окном хохочет Саша. Там много людей. Они играют в «картошку». Сашу посадили в круг и стараются попасть в нее мячом. Попадают; она взвизгивает, кричит и снова хохочет, но уже как-то ненатурально. Ему становится страшно. «Сашка, – кричит он, – почему ты там, когда тебе надо быть здесь?!» – «Зачем, зачем мне надо быть „здесь“, а не „там“? – кричит, не переставая хохотать, Саша. „Чтобы держать форточку, как ты не понимаешь!“ – „Еще чего, – хохочет Саша. – Зачем ее держать? Ты посмотри, какой день!“
На улице яркая весна. Лысая земля начала отращивать траву. Ольха роняет в нее сережки, и те извиваются мохнатыми гусеницами. И Саша извивается на земле, пытаясь увернуться от мяча. Любовные игры древнее цивилизаций. Тысячелетия молодые мужчины охотятся за женщиной, пытаясь поразить ее точным ударом. Тысячелетия уворачивается она от них и убегает, чтобы ее догнали. И сейчас, как когда-то, бессмысленно звонкое солнце смотрит на все это с лакейской непроницаемостью.
По полу перемещается пух, сдувается в бугристые загадочные формы. Желание работать снова входит в него, но предчувствие бессилия делает глупыми его руки, и он уже готов все бросить и присоединиться к общей вечной игре в „картошку“.
Это ощущение собственного бессилия не раз возникало у него в библиотеке: нужно ли для жизни то, что он делает, и не пропускает ли он эту самую жизнь в то время, пока якобы постигает ее тайны? По воле обстоятельств, по призванию ли он, конечно, принадлежал к „книжникам“ и испытателям, но по происхождению, по детству, по внутренней тяге – к людям жизни.
Вспомнилось, что он писал Тараблину из Тарусы: „…когда мы с тобой впервые подумали обо всех этих людях „они“, вместо „мы“?……разрыв этот вреден… „они“ – это ведь и родители наши…“ То, что мама не поймет в его курсовой ни строчки, – это ладно. Но понимает ли он свою мать – вот вопрос.
Запас его положительных представлений о яркой, деятельной, быть может, даже героической жизни был невелик и питался в основном детским чтением. Сегодня все это казалось только забавным. Нет, надо заниматься своим делом и не где-нибудь, а здесь. Ему предложили заменить в соседней школе литераторшу, которая ушла в декрет. Так тому и быть – он переводится на заочный и идет работать в школу. О своем намерении Андрей решил до времени не говорить Саше.
Сейчас ему было ясно: в том, что они с таким упоением принялись теоретизировать о любви и о жизни, было что-то печальное. Еще недавно ему больше всего нравилось молчать рядом с Сашей, нравилось, когда она, подняв на него посветлевшие от чтения глаза, спросит: „Майя – это индейцы?“ или: „В детстве я думала про портрет Гончарова, что это Обломов“. Нравилось, как подходила она к нему сзади и, обняв за шею, заглядывала в книгу. Странен был рядом с этим их сегодняшний отчет друг перед другом.
Вдруг из их комнаты раздался неимоверной силы гром. Сквозь него он расслышал тонкий женский крик. Не успев узнать Сашин голос, с упавшей в живот пустотой Андрей бросился к дверям.
Саша лежала поперек тахты и хохотала.
– Что такое? – спросил он в бешенстве.
Транзистор был включен на полную мощь. Солистка тянула последнюю ноту арии.
Андрей выключил транзистор, и получилось, как будто тряпкой заткнул рот певице.